Леса переживают людей, иногда на целые столетия – по крайней мере, об этом нам точно напоминает фраза Тургенева про «места, ни в чем не отличающиеся от того состояния, в котором они находились при Рюрике», подвешивая нас где-то между 1857 годом и прибытием в IX веке варяжского князя для правления в Киевской Руси. Хвойные не столь зависимы от
смены времен года, как мы сами или же как плоды сельского хозяйствования; в пику нам они кажутся неизменными – это временная составляющая их физического величия. Они больше нас и намного старше. Сложность восприятия – это тоже врожденная черта лесного пейзажа: стволы и подлесок перекрывают обзор, звуки приглушены или дистанцированы, запахи исходят от бессчетного количества разных растений и животных, находящихся рядом или уже скрывшихся (как запах мускуса на лесной тропе, где лось или олень утоляли жажду до нашего появления). Свет, цвет и температура меняются, когда мы продвигаемся по чаще и в глубь ее; просвет, который мы увязываем с далью, внешняя обзорная позиция теряют свою значимость; мы окружены и вынуждены это признать[46]. В лесу потеряться намного легче, чем в поле. Видимо, Тургенев потому заводит нас в лес, что здесь как нигде больше нам напоминают о краткости и невзгодах человеческого бытия. Здесь совпадает то, что Э. У Спирн называет «присущими пейзажу характеристиками», и навязанные ему человеком значения [Spirn 1998: 32][47].
Что за историю нам рассказывает Тургенев? Историю о волнениях и встречах, какие-то побасенки, немного лесных преданий и легенд, кое-что о видении. Но самое главное в ней – это голоса, многочисленные, наслаивающиеся друг на друга, явные и неявные: эта история – определенно единственное место, где полесские крестьяне, Данте и русский помещик, изучавший Гегеля, могли бы пересечься. В ней переплетаются философия, естествознание, этнография – и все это на ходу. Ход повествования имеет собственный временной характер (который Бахтин, наверное, назвал бы хронотопом), регистрирующий события, воспоминания, обрывки мыслей, что-то привлекшее внимание – Л. О’Белл предлагает читать «Записки охотника» как поэтические эссе – ив «Поездке» тоже есть что-то от эссе [O’Bell 2004: 293]. Рассказ воссоздает пространство, в котором век деревьев и век людей сводятся в одно целое, а заодно соединяются и со всеми отсылками тургеневской прозы – с воспоминаниями рассказчика, а также с культурной памятью, представленной Данте, лешим и временами, когда эти леса были наводнены татарами и литовцами. В получившейся картине присутствуют те же неразбериха и путаница, что и в самих лесах как сенсорном поле и экосистеме.
В финальной части рассказа Егор оглядывается на свой дом, переживая об околевшей корове. Совсем как в заголовке «О стрельбе мужиками медведей на овсах в Полесье», его взгляд свидетельствует о существующей напряженности, если не конфликте между сельским хозяйством и охотой, между расчищенными полями и стихийным миром леса. Изначальной задачей создания засек было оградить поселения земледельческих общин от кочующих захватчиков. Биограф Тургенева Б. К. Зайцев высказывает мысль, что писатель, несмотря на свои блеск и западничество, был «русский скиталец» [Зайцев 1952]. Такая звучная формулировка заставляет меня в особом ключе думать об этом рассказе, с его скитающимся охотником и чуть ли не кочевой суетой, как материальной, так и духовной. Движение – рассказчик описывает его как «тихое и медленное воодушевление» – рождается из восприятия им «неизменного» закона природы. И есть во всем этом также какая-то интеллектуальная суета, метания между понятиями перемен и неизменности, паузы и процесса. По Тургеневу, охотиться значит скитаться, а также искать прибежище, мечтать о ночлеге и сне, сливках, комфорте. Постоянное жилище обеспечивает укрытие, но зато требует беспрестанно трудиться. «Страсть к охоте не мужицкое дело, и кто “с ружьем балует” – хозяин плохой». У мены оседлости на скитание есть своя цена.
В конце первого абзаца рассказчик говорит, что вид огромного бора заставляет человека отвести взгляд, обратившись «к мелким заботам и трудам жизни», к созданному им самим миру, где он дома и «смеет еще верить в свое значение и свою силу». Великие социальные романы Тургенева можно рассматривать как такое обращение к миру, созданному людьми, несмотря на то что более величественная перспектива космического масштаба всегда где-то рядом и зачастую обрамляет его книги. Поворачиваясь лицом к великому миру леса, русские писатели и художники затрагивали множество вопросов и проблем, вскрытых здесь Тургеневым: запутанная моральная и социальная карта общества, в котором разграничены две культуры; народные традиции, одновременно идеализируемые и изредка высмеиваемые и критикуемые; жестокие сословные и имущественные практики, совершенно разрушительные для отношений между людьми и с миром природы; религиозные и культурные способы самоидентификации (как русские, так и западные), обозначенные в пространстве; лес как место исторической, зачастую вытесняемой памяти; поиск в культуре фундамента (для дома), получивший свое определение через понятие «бездомности» и «бесприютности»[48]. Тургенев осваивает эту территорию – по крайней мере в повествовательном смысле, так как создает в «Поездке» образец произведения о природе, сочетающего прилежное наблюдение, внутренний голос образованного индивида и наполненные символами опыт и устную культуру местных традиций с их особым отношением к миру природы. В изложении Тургенева отмечаются эмоциональная чрезмерность, осознанная тяга к ностальгии и рассудок, который то отступает, то избавляется от влияния эмоций в процессе поиска истины. Как механизм прочтения ландшафта – в самом широком, сложном смысле этого слова – манера Тургенева кажется достойной подражания.
46
Отчасти из-за этой особенности леса пейзажи И. И. Шишкина казались столь тревожно-необычными для их первых зрителей. «Я просил нарисовать пейзаж, а не исследование леса», – писал ему один из заказчиков раннего периода. О детальной проработке Шишкиным определенной эстетики лесных территорий см. [Ely 2002: 185–188].
47
По Спирн, именно сочетание неотъемлемой формы и приобретенных значений рождает глубокий и долгосрочный культурный резонанс.
48
Майкл Холквист считает «Героя нашего времени» Лермонтова прототипом будущих романов Достоевского об интеллектуальных и духовных поисках. Michael Holquist, Dostoevsky and the Novel. Princeton, NJ: Princeton UP, 1977.