Когда гитара делает последний перебор и замолкает, я боюсь пошевелиться — мне нужно время, чтобы овладеть собой.
— Ты думаешь, что всё это сказки, Ферчо, — шелестит голос донны Маргари. — Ну, так я расскажу ещё одну. Когда-то давно я была юна, бедна и горда, могла петь от рассвета до рассвета, когда было кому слушать. А когда не было — не чуралась чёрной работы. Мужчины, желавшие польстить, и женщины, желавшие уязвить, называли меня Ла Рейна[2]. Тогда, на Празднике винограда, встретился мне Анхель Хосе Альварес-и-Кампос по прозвищу Эль Гато. Помнит ли кто сейчас его имя? Но тогда Эль Гато был самым красивым, самым прославленным, самым отчаянным и самым любимым толпой тореро от гор до самого моря. Золото струилось меж его пальцев, золотом был расшит его костюм, золото плавилось в его глазах, широко расставленных, как у тигра, и не было от моря и до гор мужчины, который не хотел бы назвать его товарищем, или женщины, которая не хотела бы видеть его в своих объятьях. Стоило Эль Гато со своей свитой оказаться на площади, как его окружала восторженная толпа, лоточники наперебой угощали его вином и сыром, забрасывали подарками — считалось, что если Эль Гато что-то примет, на торговца перейдёт часть его удачи. Женщины забрасывали его улыбками, как цветами… все зрители мои разбежались. Но я была юна, бедна и горда, и потому продолжала петь и отбивать дробь каблуками, прикрыв веки и подставляя лицо солнцу — пока не услышала голос: «Негоже такой красавице танцевать одной». Передо мной стоял сам Эль Гато, разодетый в алый шёлк и золото, как король, и с улыбкой, сверкающей, как только что вымытое окно. Но не только в насмешку меня звали Ла Рейной в переулках и на просёлочных дорогах — я только выше вскинула подбородок. А ведь и встав на цыпочки, едва ли я достала бы ему до груди! И вот мы уже танцевали — под хлопки толпы и крики «Ола!», то сходясь ближе, то расходясь дальше, притопывая башмаками, высоко вскидывая руки, как птичьи крылья, всё быстрее и быстрее — у меня растрепались волосы, у Эль Гато распахнулся ворот. В один миг я увидела на цепочке у него маленькое золотое зеркальце, пускавшее солнечные зайчики, в один миг увидела в нём своё отражение — глаз и родинку в уголке брови. В один миг Эль Гато коснулся моей руки, чтобы перехватить её в танце… в один миг всё и произошло. Золотое зеркало раскололось, Эль Гато схватился за грудь так, будто ему в сердце вонзили нож, застонал и бросился прочь. Толпа загудела и побежала за ним. А у меня подкосились ноги, потемнело в глазах, и я перестала отличать небо от земли, и если бы не друзья мои, кто знает, осталась бы ли я жива…
Донна Маргари грустно улыбается и пригубляет из бокала. В неверном мерцании свечей вино кажется чёрным. Она явно ждёт от меня вопроса — и я задаю его:
— И что же произошло?
— Я увидела мир таким, какой он есть, Ферчо, — она опять грустно улыбается. — Узнала… много того, что я хотела бы знать, и ещё больше — того, чего не хотела бы. Например, почему Эль Гато стал танцевать со мной. Когда-то давно, когда он был ещё не Эль Гато, а всего лишь Анхелито, Хело или даже Чече, он хотел богатства, славы и всеобщей любви. А мать его была колдунья, и младший сын был ей дорог более других. Она изготовила ему амулет, крошечное золотое зеркало, и велела ничего и никого не бояться, кроме тех, у кого в уголке глаза родинка, на вид как соринка. И когда он повесил его на одну цепочку с крестом, для всего мира он стал Эль Гато — самым красивым, самым прославленным, самым отчаянным тореро, любимцем толпы от гор до самого моря. Для всех, кроме себя, и это не принесло ему счастья. Он единственный знал, что всему обязан маленькому золотому зеркалу, знал и всё же не мог отказаться от него. И всегда ему было мало и золота, и славы, и обожания, и оттого выходки его становились всё отчаяннее. И потому, когда он увидел на улице цыганку с крошечной родинкой в уголке глаза, он не смог пройти мимо.
А для меня наступили невесёлые дни, — она усмехается. — Тогда-то я и заработала имя Чёрной Маргари. Если бы меня не приютили дочери милосердия, я вряд ли осталась бы жива и точно повредилась бы рассудком. Я боялась людей, каждое чужое прикосновение обрушивало на меня то, что я совсем не хотела знать: горести, болезни, беды… А моё касание будило в людях то, что им о самих себе и ведать-то не хотелось. Петь и танцевать я больше не могла, конечно, но сёстры нашли мне дело. И я штопала простыни, щипала корпию… когда выдавалось время, я вышивала покров, и всегда левкои, магнолии, мальвы вились перед моим взором. Это меня спасало. Вышивка была простым и понятным делом, у цветов не было страшных тайн, кропотливая работа — иллюзия бесконечности… Я думала, что всю жизнь проведу, склонившись над шитьём под стоны больных, доносящиеся из-за стены. Но судьба рассудила иначе. Однажды у меня закончился шёлк. Для завершения узора мне нужен был редкий шафранный оттенок. Мне боязно было доверить выбор кому-нибудь их сестёр, и я решилась выйти в лавку. Но по дороге меня сбил с ног какой-то юнец, спешивший скрыться от тех, кому был не по нраву его слишком длинный язык…