«В рисунке я укрепился давно. Приблизительно с 1915 года стал давать зрелые в художественном отношении вещи. В живописи — много позднее, из-за потери времени в Академии художеств. Порвав с нею, я сблизился с „левыми“ корпорациями изодела, но постоянно терпел там утеснения, так как всюду они состояли в большинстве из изо-ремесленников-модернистов. Так было в „Мире искусства“, так обстояло дело в „4-х искусствах“, а в более левых организациях еще хуже и озорнее. Но, несмотря на это, то, что удавалось показать обществу, находило отклик, и я много слышал лестных отзывов. Иногда мне говорили, что чем больше смотрят на мои вещи, тем больше они увлекают. Это меня убедило в том, что зрители усваивают прочно и охотно мое мироощущение. <…>
Чувство красоты и чувство истины есть одно и то же чувство природы. Поняв это, я ставил себе задачей развитие „нового чувства мира“ как необходимой познавательной силы.
На основе этого сочетательного диалектического чувства я искал в образах наблюдаемого мира новые характеристики, которых не усматривал ни в чьей современной живописи.
Если у меня выходило нечто виденное, то я отметал, как нетворческое, ученическое ощущение.
Что этот метод чувства является познавательной силой, я также испытал в области научных исследований.
Кроме занятий живописью меня интересовала проблема вскрытия истинных закономерностей динамики живых существ в полете, плавании и наземном передвижении.
Существующие учения меня не удовлетворяли. Поняв волновую природу движения, мне удалось осуществить ряд аппаратов — волновых движителей, действие которых убеждает в правильности моего понимания динамики природы. <…> Таковы результаты приложения моего чувства мира в области познания»[5].
Он жил в непреходящем творчестве, полемизировал с «левыми» — в 1948 году такими же отверженными, как он сам, — своими «неприятелями», споры с которыми по-прежнему волновали его душу, утверждал «новые характеристики мира», беспощадно уничтожая иногда едва ли не лучшие свои натурные рисунки, если находил их «уже виденными».
Он заслонялся творчеством от мучительной действительности, из которой был выброшен, которая ни в чем не пересекалась с удивительным миром вне времени и пространства — миром Велимира Хлебникова, во сто крат более реальном для Петра Митурича, чем прозаическая буднично-деловая и такая страшная советская реальность 30–40–50-х годов…
Эта реальность встает в воспоминаниях сына — Мая Петровича Митурича — еще одном «Авто-отчете» рода Митуричей. Он начинает его почти теми же словами, какими начал отец.
«Петр Васильевич Митурич — мой отец скончался шестидесяти девяти лет. А мне перевалило теперь за семьдесят, странно это. Всю жизнь и после его кончины я ощущал себя младшим. И не один я, а и все его немногочисленные друзья — бывшие ученики по Вхутемасу — до конца дней своих оставались в поле тяготения его непререкаемой воли. <…> Уж не знаю, хорошо это или худо, но так получилось, что я твердо знал, кто из художников плох и кто совсем плох, кто прекрасен и гениален задолго до того, как смог увидеть их. А увидев, не мог смотреть непредвзятыми глазами. Так зашоренным и остался, и когда пришлось преподавать в институте, ловил себя на том, что говорю со студентами словами отца.
Но пережив отца и весь неширокий круг его друзей единомышленников, ощутил я острое одиночество. <…> Я встречаюсь с новыми веяниями, которые не только ставили меня порою в тупик, но и навязывали свод непререкаемых истин, когда даже привычная терминология становится неприменимой и разговор (можно ли назвать это разговором?) идет на разных языках…
И мысли обращаются к прошлому»[6].
Прошлое — детство и юность Мая Митурича — то «настоящее», в котором проходила жизнь и противостояние его родителей.
Малоблагоустроенное существование на девятом этаже дома на Мясницкой, знаменитого дома Вхутемаса, где с начала двадцатых годов обитали художники. В этом художническом «улее» до конца жизни жили Петр Васильевич и Вера Владимировна с сыном Маем, а затем и со стариками Хлебниковыми, родителями Веры. «Жилье наше изначально было мастерской, полученной отцом от Вхутемаса в доме № 21 по Мясницкой улице. Как раз против главного почтамта. Это была сложной конфигурации тридцатиметровая комната, без прихожей. Вход прямо с лестничной клетки „черного хода“, по которому одни мы и ходили. Остальные жильцы дома пользовались „парадным“ ходом, где даже был лифт. Прямо в комнате стояла газовая плитка, водопроводный кран и фанерная кабинка уборной. За стеной, с „парадной“ стороны жил друг отца Петр Иванович Львов… Бывало он стучал в стенку и кричал: „Иду к вам пить чай“. Но для этого ему приходилось спуститься вниз, обойти по двору дом и по черному ходу подняться к нам»[7].