— Подрабатывает? — прищурился Кузьма.
— Ей это ни к чему. Сыта, на всем готовом живет. Просто бездельничать не умеет. У нас посильно трудятся! Нет лежебок и лодырей. Даже участок и свой сад имеем. Обрабатываем. Мои старики только на первых порах квелые, задолбанные родней. Но через пару месяцев — глянуть любо! У меня некоторые даже поженились, — хвалился Яков взахлеб.
— Да ты что? Старухи замуж выходили? — округлились глаза Кузьмы.
— Что здесь плохого?
— Лихие старики, коль все еще джигиты! — рассмеялся Кузьма.
— Чудак! Их не беспокоит физиология. Душевное тепло ценят больше других. У нас за все время только один хулиган попался. Деду уж под восемьдесят, а он всех старух перещупать решил. Озорник! Он до стардома семь баб сменил. Официальных. А уж незаконным счету не было.
— Думал, что стардом — курятник? — рассмеялся Кузьма.
— Вроде того! Ну, получал по шее. Старухи у нас щепетильные, большинство строгих правил придерживаются. Но ему угомона не было. Ночью к бабкам через окно залез, в дверь не пустили. Как налетели они на него вчетвером. Отдубасили. Враз прыть погасла. Ночью в постели обоссался. А утром сбежал от нас насовсем. Видел я его на днях в городе. Хвалился, что бабу себе нашел. Не старуху! Восьмую! И грозился в гости наведаться, если этой жены недостаточно будет. Вот так мужик! Настоящий орел! Как он сказал: «Это у баб возраст помеха! А мужик всегда молодец, покуда есть желание».
— Везет старому! И находятся ж для таких бабы! — позавидовал Кузьма.
— Тебе что сетовать? Вон Шурка всякий день вспоминает. Ждет…
— Когда мебель починю!
— Это лишь повод. Сам понимаешь. Бабы народ тонкий. Обхождение любят. С наскоку редко какая решится на серьезное. Приглядеться хотят. А и какая в том беда? Пусть привыкнет. Заодно и сам присмотришься… Кстати, о зарплате! Нам нужны два столяра. Если один управишься, получать будешь вдвое. И комнату дадим. С удобствами. И питание готовое. Опять же прачечная есть. Своего парикмахера имеем. Из наших. Смотри, сколько льгот и преимуществ! Разве плохо? Я на твоем месте долго думать не стал бы.
— Яков! Я все понимаю, кроме одного. Что там мне делать? Ведь работы у тебя для меня нет, — говорил Кузьма.
— Море! Койки, столы, тумбочки, шкафы починить надо. Мы не новые купили. Кое–что больницы дали списанное. Детский интернат — тоже. Комбинат подарил браковку. Все до ума довести надо. Где двери, окна, полы привести в порядок. Хватит мороки. Без дела не останешься. Не заскучаешь! — обещал Яков.
— Прежде чем согласиться, глянуть должен, стоит ли к тебе переходить, — ответил Кузьма. И Яков тут же предложил:
— Машина наготове. Садись, поехали.
Кузьма и вовсе растерялся. Не ждал, что все разрешится так быстро и просто.
— Отдохнуть хотел. Ведь выходные у меня, — вспомнил он.
— Отдохнешь! Мы мигом туда и обратно. За час успеем обернуться. Поехали! — звал настырно, напористо.
Стардом разместился на окраине города в мрачной пятиэтажке. Когда–то строители возводили его для семей военнослужащих, уволенных в запас. Именно потому выбрали для этого дома тихое место вблизи реки и березовой рощи, где по весне кружат головы соловьиные трели, заставляя людей забыть трудное прошлое, мечтать о будущем, отдохнуть сердцем в тишине.
— Красиво! — оглядел Кузьма окрестность. — Вот только сам дом как злой свекор на мир смотрит. Морда серая, хмурая. Будто добровольцем на погост собрался. Страшен, как змей, — добавил, поежившись.
— Ничего! Покрасим рамы, стены! Вмиг помолодеет. Дай только на ноги покрепче встать!
— Скажи, Яков, а с какой нужды ты согласился здесь работать? Иль другого дела не сыскал? Иль ничего больше не умеешь?
Тот посмотрел на Кузьму с грустью.
— А тебе Александра разве не сказала о нашей семье ничего?
— Говорила, мол, мать померла недавно.
— И все? — Приметив легкий кивок, подвел к скамейке под яблоней. Присел. — Мы из кулаков. Короче, из ссыльных. Деда с бабкой с оравой ребят выгнали в Сибирь. Семеро детей было у них. До места живыми лишь двоих довели. Моего отца и старшую его сестру. В том поселении они много лет прожили. До Хрущева. Вкалывали, чтоб выжить, с утра до ночи. Много таких поселений было по России. От всех ссыльных отказались родственники, отвернулись друзья и соседи. А в иных семьях даже дети, повзрослев, писали заявления и через газету публично отказывались от родителей. Меняли фамилии, уезжали от родителей, чтобы не носить клеймо врагов народа. В светлое будущее уходили… — Сглотнул ком, сдавивший горло. — В нашем поселении, к несчастью, слишком много таких оказалось. Отказ от родителей прошелся чумой по Сибири. Сталинские времена… Отказалась от стариков и сестра моего отца. А он остался. Там же женился на матери. И родили нас троих. Из семидесяти семей лишь в пяти были мы — дети. Остальные умирали. В одиночку. При живых детях голодали родители. Их хоронить было некому. Власти радовались, что поселение превращается в погост. Ни врачей, ни учителей не было. Но мы подрастали. Все знали, пережили и вынесли столько, что вспомнить больно. С детства помогали старикам выживать. Сначала отец с матерью велели. Потом у самих появилась жалость. Потребность возникла.
И злоба на тех, бросивших. Они не только не навещали, не помогали, даже не писали родителям. А тут Хрущев… Пошли реабилитации. Поголовные. А кого? Мертвых, оскорбленных и ограбленных? Кому нужна запоздавшая милость? Она от милостыни ничем не отличалась. Отняли жизни, взамен вернули прощение всем. Тем, кто выжил и стоял у могил. Ведь власти отняли у них не только здоровье, имя, имущество, детей, но и веру в добро человечье. Обокрали целиком. И я, когда повзрослел, не верил молодым, жалел лишь детей и стариков. Они всегда беззащитны. Во все времена. А я все еще ссыльным себя считаю. Едкая это штука — память. И все мне кажется, что ворвется в стардом наряд милиции. И как там, в Сибири, построят всех в шеренгу, крикнув: «Стройся, падлы!» И, пересчитав по головам, уж не сбежал ли кто, добавят, уезжая: «Ни шагу отсюда, гады ползучие! Буржуйская чума! Контры! Когда вы передохнете в своем змеюшнике?» — Сдавил пальцы до хруста. — Словно и не матери их рожали. В них ничего человечьего не было! Я и теперь помню глаза тех стариков. И не смогу работать с теми, кто отказался от них, издевался над ними.
— Но ведь серед нынешних твоих стариков не все из сосланных, могут оказаться и те, кто выкинул в Сибирь, — заметил Кузьма.
— Кто знает, на лбу печати нет ни у кого. Но все, какие приходят сюда, хлебнули горя через край и тоже оказались изгоями среди людей. Их так же обобрали, как и нас когда–то. От них и нынче отказываются дети. Все повторяется… — вздохнул Яков. И спросил: — А ты–то сам откуда будешь? Почему спрашиваю, не обижайся. Столяром, говоришь, работал всю жизнь в городе. Но язык у тебя — деревенский. Будто всю жизнь провел в захолустье, в глуши.
— Я с самого рождения с бабкой жил. В деревне. Серед стариков. Даже школу там закончил. К родителям в гости приезжал. На каникулы. А город не любил. Там в деревне приноровили деды к столярке. Знатные были мастера. Много секретов передали. И говорили мне: «Учись, Кузьма, ремеслу нашенскому. Оно в любые времена прокормит и самому сгодится. То славно, когда у человека светлая голова. Но вдесятеро краше, коли и руки умелые. Мастеровой с голоду не пухнет. Абы лень не одолела. И копейку в дом, и харчи поимеешь. С нашим ремеслом не пропадешь в жизни!»
А и верно. Одолел я столярку. И когда в город переехал, враз на мебельный устроился. Мигом разряд дали. Хорошие деньги получал. А к науке мозги неповоротливы. Так в семи классах и застрял. Зато в своем деле любого мастера с образованием на вираже обойду. А знаешь, как было? Пришел я в мебельщики. Они в то время для заграницы делали заказы — на выставку. Наипервейшие образцы! Всяк выкладывался, лез из кожи вон! Ровно не стул иль стол, а его самого с суконной харей на той выставке показывать станут за деньги. Глянул — смех разобрал. Все заказы с кандибоберами. Ну и мне мастер предложил кого–нибудь изобразить для заграницы. Прознали столяры, что и мне, новичку, заказ поручен, смеяться стали. А меня зло разобрало. И взялся сундук сделать. Наш обычный, русский, какой девкам для приданого годился. В неделю управился. Весь резной. С узорами повсюду. Покрыл его лаком. Дал просохнуть. Мастеру показал. Тот обомлел и говорит: «Такой только для музеев! Это ж сказка!» Позвал столяров. Те онемели. А он им велел учиться у меня. Ну, сундук тот на выставке барином стоял. Вкруг него не дыша ходили. Ох и глянулся! Заказы посыпались, ровно из мешка. Будто все заграничные помешались. Сколько я их сделал, всю ихнюю Европу в мои сундуки можно было загрузить вместе с буржуями! Хорошие деньги они платили за мою работу. И я не жалился на получки. А все ж каждый год летом на отпуск в деревню сбегал — к своим старикам, еще чего–нибудь ухватить от ремесла. Шкафы и столы, стулья и койки, комоды и горки, всякие серванты делал с ними. Потом у себя… Так–то вот и жил. Душой к деревне прирос. Одно худо — ныне из тех стариков никого не осталось. Повымерли. А жаль… Живет во мне ихнее ремесло. Но передать его стало некому. Нонешняя молодь ленивая. Свои дети сердца к дереву не поимели. Не любят, не понимают, не чувствуют его. Сплошные чурки… А мне горько. Зазря все уйдет, сгинет вместе со мной когда–то, и все тут…