— Пьете? — спросил Рябинин.
— Выпиваю, — согласился водитель.
— А как же руль?
— Так не за рулем.
Рябинин посмотрел его характеристики, заботливо припасенные инспектором.
— За что судимы?
— За бабу.
— То есть?
— Назвал на нехорошую букву.
— Выражались нецензурно?
— Ну. А она визжать, хотя была у меня на положении жены.
— Второй раз за что судимы?
— За бабу.
— Так...
— Выпил дряни на три рубля, а шуму наделал на три года.
Рябинин считал, что разбираться в психологии человека — это учитывать его индивидуальность. Он и разговор-то затеял о судимостях, чтобы приблизиться к этой индивидуальности. Приблизился. Что этому человеку хлеб, коли он и людей не щадил.
— Расскажите о вашей работе.
— А чего... Катаюсь по заводу.
— Муку, хлеб возите?
— Это спецмашины с автохозяйств.
— А у вас какие грузы?
— Да всякая мелочишка.
— Все-таки?
— Я вроде подсобника.
— Кому подчиняетесь?
— А всем. Инженеру, механику, бригадиру...
— Все-таки, что вы, как правило, делаете?
— А что прикажут.
Он не хотел говорить. Почему? Ведь его спрашивали не о выброшенном хлебе, не о преступлении, — спрашивали о повседневной работе. Рябинин знал эту наивную уловку... Хлеб, который вывозил водитель с завода, был лишь эпизодом его работы. Следователь начнет расспрашивать про эту работу скрупулезно, расписывая ее по часам и минутам, и тогда придется рассказать — или умолчать — и про хлеб. Так не проще ли совсем про работу не говорить?
— Хлеб с завода вывозили? — прямо спросил Рябинин.
— Какой хлеб?
— Горелый.
Крупный, туго сопевший нос дрогнул. Красное лицо, уж казалось бы, неспособное краснеть, все-таки осветилось новым, более ярким огнем.
— Вывозили, — заключил вслух Рябинин.
— Гражданин следователь, каждый человек друг другу друг, хотя и не знают друг друга.
— И что? — улыбнулся Рябинин.
— Меня не знаете, а какой-то хлеб шьете.
— Леонид Харитонович, вы расписались, что будете говорить правду...
— А что говорю?
— Расскажите, как вывозили хлеб?
— У вас глаза затуманены уголовными статьями.
Рябинин вздохнул. Он не сомневался, что вышел на группку плохих людей, которые теперь будут идти перед ним, как ненужные тени; не сомневался, что человек проверяется многим — и хлебом тоже. Этот Башаев не воевал, не голодал, не холодал — пил да работал кое-как. Да отбывал судимости.
— Леонид Харитонович, вы хлеб... чувствуете?
— Это как?
— Когда едите...
— А я его и не ем.
— Почему же?
— Мне евоный дух на заводе опротивел.
— А что же едите?
— Когда чего... Огурцы, кильку, шашлыки.
— Закуску, значит.
Разговор о хлебе не вышел. Да и какой разговор с человеком, который не выносит хлебного духа... И мог ли этот человек пощадить буханки?
— Тогда перейдем к делу, — жестким голосом Рябинин отстранил всякие необязательные разговоры. — На месте сваленного хлеба нашли отпечатки колеса вашего самосвала. Вы человек судимый, в доказательствах разбираетесь... Так будете говорить?
Башаев удивленно и шумно вобрал воздух носом. И держал его в груди, боясь выпустить, — иначе бы пришлось сразу отвечать на вопрос.
— Чего говорить-то?
— Хлеб в болото свалили?
— Свалил. Так ведь горелый.
— Кто приказывал вывозить?
— Никто.
— Как никто?
— А никто, сам.
— Где же его брали?
— Во дворе завода, у вкусового склада. Найду кучу да и вывезу.
— Неправда.
— Я могу и тое местечко указать.
— Хотите кого-то выгородить?
— Неужель хочу кого заложить? — откровенно вскинулся шофер. Он легко признался в том, что доказано, и век не признается в том, что еще нужно доказать. Рябинин смотрел в его кирпичное лицо; смотрел в глаза, в которых все заметнее сказывалось нетерпение и жажда; смотрел на хорошие волосы, почему-то не задетые ни годами, ни алкоголем, — и думал, что этого человека ничем не тронешь, кроме денег и бутылки. Нет, перед ним был не организатор, не главный преступник.
— Сколько машин вывезли?
— Не считал.
— Какое вам дело до этого хлеба? Почему вы взялись его вывозить?
— А чистота двора на мне лежит.