— Отныне и во веки веков слава тому, кто выдумал этот живительный напиток! — чмокнув языком, возгласил Ванька. Понюхав хлебную корку, он изобразил на лице полное блаженство, а уж потом только взял вилку и наколол большой кусок мяса.
Ванька и в еде тоже показывал себя интеллигентным человеком: не набрасывался, не торопился, жевал с толком и с чувством. Напряженную работу выдавали разве что ходуном ходившие скулы да в такт им двигавшиеся большие уши.
После третьей рюмки Ваньку потянуло на философию.
— Кое-кто — а может, и ты вместе с ними, — думают, что Иван Козлов только монтер. Монтер — и все. Ошибка! Козлов — талант. Он — поэт и артист. Для него застолья самых видных людей деревни — открыты, он везде — желанный гость. Он может и песню сложить и ту песню спеть. Спеть с душой… Хочешь, старик, о тебе песню сложу? Хочешь спою тебе хвалу и прославлю твой крестьянский труд?
— Ну, что меня хвалить, — скромно отмахнулся дед Ундри. — С какой такой стати?.. Ты пей, пей, на меня, старика, не гляди, в моих годах и одна рюмка целой бутылкой кажется…
— Что ж, наливай, старина… Я просто хотел сказать, что мы, таланты, народ добрый, у нас душа нараспашку.
— Не знай… — неопределенно протянул дед Ундри.
— Как это не знай? Я же говорю, что готов оду в честь тебя сложить.
Ванька поднял налитую рюмку и долго цедит ее.
— В честь меня ничего не надо, а если ты добрый… — проговорил дед Ундри, чувствуя, что теперь-то как раз его час и настал. — Если добрый, так зачем ты у Розы проводку отрезал? Неужто от душевной доброты? — и простодушно так уставился на уже изрядно захмелевшего Ваньку.
Ванька на секунду изменился в лице — должно быть, понял, что попал в хитро расставленный дедом силок — однако нашелся, что отвечать:
— Ты в солдатах был? Был. Приказания командира выполнял? Выполнял. Как выполнял? Беспрекословно. То-то! Я — рядовой. Для меня слово Федота Ивановича — тот же приказ. Прикажет он лезть в огонь — полозу, — и, как бы показывая свою готовность лезть хоть в огонь, хоть в воду, Ванька даже подскочил за столом.
— Рядовой Козлов, слушай мою команду! — следом за ним встал со своего стула и дед Ундри. — Тебе приказывает младший сержант Петров: чтобы сейчас же, немедленно, отрезанный провод был соединен!
Слегка отрезвевший Ванька увидел строгие требовательные глаза старика и понял, что тот не шутит.
— Слушай, рядовой Козлов. Как ты смеешь одинокую женщину с больным ребенком, оставлять без света? Да ты советский ли человек? Да ты… — Дед Ундри так раскипятился от собственных же слов, так разволновался, что запнулся, не находя нужных слов.
Ванька видит, что и губы у старика дрожат, и на глазах выступили слезы: какие уж тут шутки!
— Если ты всерьез, так когтей же нет при мне, — цепляется Ванька за последнюю соломинку.
Нет, ненадежной оказалась та соломинка!
— Эка вещь — когти, — отвечает дед Ундри. — Лестница есть!
Хитро заманенный в ловушку и прижатый к стене, Ванька сдается.
Они идут во двор, находят лестницу. Ванька берет ее за один конец, дед Ундри за другой.
Лестница приставлена к столбу.
— Крепче держи, старик! — хоть теперь Ванька может отыграться за недавнее, может сам приказать деду Ундри.
— Лезть, лезь, не бойся, — отзывается снизу тот. — Ниже земли не упадешь.
Вскоре дело было сделано. Ну, а если сделано — как же не обмыть?! Обмывали сначала остатками водки, а потом вернувшаяся старуха деда Ундри, словно бы почуяв, чего не хватает гостю, принесла от Розы большой кувшин пива.
Хоть и здорово развезло Ваньку от колхозного пива, а на прощанье не забыл сказать-наказать деду Ундри:
— Хороший, симпатичный ты старик, Андрей Петрович. Но! — тут Ванька сделал свой излюбленный жест указательным пальцем. — Но — язык держи за зубами. Если вдруг Федот Иванович спросит, говори, что провод соединили сами. Понял, старик? То-то…
Солнце завалило уже за полдни, когда он, слегка пошатываясь, вышел из дома деда Ундри.
А тракторист Валька в это самое время катил в автобусе по дороге в райцентр. Он ехал сниматься с военного учета.
Все! Подошло к концу его хурабырское житье-бытье. Завтра он уедет отсюда, уедет насовсем. Не он первый, да, наверное, и не он последний. Но, уж если на то пошло, он ничем и не хуже других. И еще надо посмотреть, пожалеет ли он о Хурабыре, о своем колхозе, о Михатайкине. Вчера по радио передавали — да что вчера, каждый день передают — в Чебоксарах работы по любой специальности хоть завались. А у него специальность и вовсе самая ходовая — везде с радостью примут. И отработает он свои положенные часы, и уже не то что в колхозе — какому-нибудь Михатайкину ни сват, ни брат, ни дальняя родня, сам себе хозяин, что хочет, то и делает. Тут он вкалывает, как последний дурак, с темпа до темна, а в благодарность — нагоняй от председателя да штраф. Хватит! Пусть Михатайкин поищет другого тракториста…
Валька храбрится, распаляет себя, а поглядит сквозь пыльное стекло автобуса на родные поля и леса, и сердце у него начинает щемить-щемить. О Михатайкине-то он не пожалеет — это так, а о своей родной деревне, вот об этих полях и лесах как не пожалеть?! Как он без них будет жить в тех Чебоксарах?..
Ничего. Чебоксары в какой-то сотне верст, автобус не за два, так за три часа довезет, на выходные можно будет всегда приехать. А в городе он не пропадет. При его специальности ему легко будет найти работу с общежитием. А что ему, холостому, еще и надо? А там, глядишь, начнут строить тракторный завод, и он перейдет на эту стройку. Перейдет уже не холостым, а женатым. Потому что на новых стройках женатым специалистам скорее дают квартиру. Да, да, он все учел и кое-что уже прикинул, слава богу, не лопух какой, котелок у него варит… И будет тракторист-бульдозерист Валька жить да поживать в городской квартире, и плевать ему будет на всяких Михатайкиных, которые не умеют ценить его честную и безотказную работу… А Петьке он напишет. Обязательно напишет и попросит прощения: мол, с кем не бывает промашки. И Петька его простит, он хороший парень…
Да, конечно, жаль покидать родную землю, родную сторонку. Но ведь — не он первый, не он последний…
12
Партийное собрание — редкий случай! — окончилось за полночь.
Ковшик Большой Медведицы уже опрокинулся ручкой вниз. Звезды разгорелись во всю силу и кажутся совсем близкими. Восточный край неба замутнел, а над самым горизонтом уже начала обозначаться рассветная полоска. И тишина — тишина объемлет деревню, а в этой тишине свистят, щелкают, заливаются по садам майские соловьи.
Федот Иванович вышел на крыльцо правления, глубоко вдохнул запрохладневший воздух и, в один охват оглядев небо и землю перед собой, начал спускаться по ступенькам вниз.
Обычно после таких собраний он провожал секретаря райкома, а если у гостя было время, приглашал к себе домой на ужин. Там велась по-домашнему спокойная, неторопливая беседа. Там можно было поделиться и чем-то сокровенным, можно было просто поразмышлять вслух и проверить правильность своих суждений. Можно было в чем-то согласиться с дорогим гостем, а в чем-то и нет — беседа шла не за райкомовским, а за домашним неофициальным столом. Бывало и так, что ругнет его за какой-то промах секретарь райкома — Федот Иванович и критику выслушает с вниманием и без всякой обиды: в застолье и критика звучит как-то по-другому.
Нынче Федот Иванович не мог пригласить секретаря райкома, да и Валентин Сергеевич вряд ли бы пошел. Нынче председатель кивнул всем на прощанье и первым, словно боялся, что его могут опередить, вышел из правления. Тоже непривычно для Федота Ивановича: то он всегда уходил последним, нынче — первым.
Ничего хорошего от нынешнего собрания он не ждал. Это так. Но и в то же время мог ли он ожидать, что все примет такой скверный для него, такой убийственный оборот?! Этот — будь он неладен! — отставной вояка придумал какой-то отчет и выставил его, как огородное пугало, на посмешище перед коммунистами. И чуяло его сердце, что отчет — это только предлог, зацепка. Позвонил Валентину Сергеевичу, а тот, вместо того чтобы его поддержать, поддержал парторга: «Раз выносят такой вопрос на повестку дня — надо отчитаться». Покипел день-другой, повозмущался, а потом — куда денешься? — пришлось сесть за устав. Но легко сказать: сесть. А сколько всевозможных пунктов в нем? И получается так, что если все пункты точно выполнять, то человек должен быть святее любого святого…