Выбрать главу

И когда он закончил свою речь и поднялся — высокий худой старик в полосатой пижаме («я по-домашнему, извините»), с жестким неподвижным взглядом блекло-голубых глаз, смотрящих куда-то мимо тебя, то я живо вскочил на ноги:

— Извините, я вас отвлек! — и выразительно, как мне казалось, поглядел на письменный маленький столик в углу, заваленный книжками и бумагами: извините, мол, не буду мешать вашим трудам.

— Ничего, ничего, вы не мешаете мне, — сказал оп. — Так мало людей, с которыми можно поговорить. Удивительно, насколько мелкий человек. Его ничего не интересует, он не задается вопросом, для чего живет, в чем смысл его жизни. Набить брюхо картохой да хлебом — вот и вся цель, вся задача. Но как это недостойно высокого звания человека! Ведь сказано же: «Человек — это звучит гордо». По ему наплевать, да, ему наплевать на то, что лучшие умы человечества бились для того, чтобы он увидел, что хлеб нужен не только чтобы набить брюхо, по чтобы обрести способность к сознательной, гордой жизни. И кто его научит, бедного, кто?..

Вопрос звучал так, что я должен был, видно, ответить: «Вы, Юрий Трофимович, только вы, потому что вы добрались до истины». Но я, однако, едва сдерживал улыбку: этот тон, эта театральная поза, пафос, к тому же это самомнение! Нет, мне стало просто душно. Да и в самом деле, в комнате пахло лекарствами, форточка закрыта, и еще этот беспорядок на столе, полосатая пижама, шлепанцы… Не знаю, отчего вдруг мне все эго стало невыносимо? Может быть, оттого, что я привык, когда работаешь, к порядку, к подтянутости, к чистоте? У меня в парткоме, например, на столе нет ни одной лишней бумажки, форточка всегда открыта, воздух свежий, здоровый. И другое — эти отвлеченные разговоры. Они как-то расслабляют волю, отупляют, парализуют все силы, я бы сказал, после таких разговоров только и хочется, что смотреть в небо, печально вздыхать и неизвестно отчего скулить: «О, звезды, звезды! Только вы вечные, а я скоро умру!..» Ну и умрешь. Ну и что тут такого? До тебя на земле умерли неисчислимые миллиарды людей и после тебя умрет не меньше, и вот если бы все так скулили в рассуждении о «смысле жизни», и жизни-то на нашей планете не было, пустыня бы, наверное, была. Работать надо, я так понимаю. А если ты видишь, что упали у нынешней молодежи нравы, так иди и говори об этом молодежи, она с удовольствием тебя будет слушать, ведь она, молодежь, и сама стремится не во тьму, а на свет, к правде. Но видеть падение нравов в том, что я целуюсь с девушкой любимой у клуба, а не тискаю ее где-нибудь за овином или в вонючей бане, это, извините, филистерство, старческое брюзжание, а больше ничего.

Конечно, ничего этого я не сказал Юрию Трофимовичу, как-никак — будущий тесть, близкий человек (или родственник?), зачем с первой встречи спор, бог с ним.

А на улице меня ждала Люся. Она вся извелась в ожидании — целый почти час! И вид у нее был обреченный, убитый — ведь ей так хотелось, чтобы мне поправился отец ее, но она и хорошо знала, что он мне скажет.

— Я тебе говорила, говорила… Это какой-то деспот, тиран, он нас с мамой совсем замучил своим Томасом Мором… Кричит, топает…

— Нет, — говорю, — он не кричал и не топал, мы с ним очень мирно потолковали.

— Правда?! — Ведь ей так хотелось, чтобы отец меня не огорчил.

А на улице солнечный мартовский день, слепяще блестит снег, воробьи трещат, с крыши звонко бьет капель! И я говорю:

— Правда, Люся, правда, милая. Как хорошо! — И обнимаю ее и целую у всех Сявалкасов на виду, а в окошко смотрит Юрий Трофимович, смотрит сурово и укоризненно. Ну и пусть смотрит, пусть видит, в чем «зерно жизни» и как упали нравы у нынешней молодежи!

Потом Люся провожает меня за околицу, мы идем по раскисшей дороге, но нам хорошо, нам так чудесно! Мы опять говорим о библиотечном институте, куда она поступит на заочное отделение, как будем жить в Кабыре — пока у Дарьи Семеновны («Такая милая старушка, такая милая, мне очень нравится!..»), а потом, когда достроят двухквартирный каменный дом возле правления, мы переберемся туда. И еще о многом и о многих мы говорим с Люсей, и все и все нам сегодня нравятся, все милые и хорошие люди, даже Казанков мне кажется вполне сносным, особенно после того собрания: продал машинку и пропил, теперь уже не пишет жалобы и доносы.

В поле за деревней уже вытаяли бугры, в ложбинках блестит вода, и над пей носятся стаи грачей. Впереди вишнево туманится березняк, где-то невидимый гудит трактор. Да, скоро сеять…