Выбрать главу

- Что мне тут делать? - дряблым голоском спрашивает гость в коляске.

Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:

- Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!

Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы... Монтер-лановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия...

- Четырнадцать по латыни, - механически повторяет старый учитель.

Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, - и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.

- Это надолго? - забеспокоился месье Мину.

- Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.

- Тише вы! - шипит на Альфонса соседка.

- Я близкий родственник, - возражает он.

Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: "От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным".

Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.

- Господи всемогущий! - дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. - Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.

Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо:

- Мадам Шевийя - это в Вилларше в пять часов!

- Хорошо, я буду говорить громче, - смиренно вздохнув, ответил аббат Кутан и продолжал: - Она всю жизнь была труженицей, сначала работала в деревне, затем перебралась в Экс-ле-Бен и от простой прачки дослужилась до технической сотрудницы мэрии. У Маргерит Шевийя было трое детей и шестеро внуков, и, казалось бы, она заслужила спокойную старость в кругу заботливых близких. Однако же ей пришлось доживать последние годы в монастырском приюте Мон-Репо вплоть до того несчастного дня, когда она упала и сломала шейку бедра. Господу помолимся!

Фабьена и отец переглянулись, не зная, как реагировать. Певчий повернулся к ним и бессильно развел руками, далеко вылезавшими из рукавов слишком короткого ему стихаря.

- Благодать Господа нашего да пребудет с вами! - возгласил кюре, трепеща всем своим щуплым тельцем.

- И со духом твоим! - пропела в ответ одна только Жанна-Мари Дюмонсель, страшно обрадованная тем, что память одного из рода Лормо омрачит событие не менее курьезное, чем коровий пук.

- Каждый, кто хочет сказать несколько слов о покойной...

- Да это не она! - закричали со всех сторон сразу и замахали руками.

- ...может выйти и сделать это по окончании службы.

Кюре снова нажимает клавишу магнитофона. Одиль с ничуть не пострадавшим пылом выводит "Господи, помилуй". Из третьего ряда слышен сдавленный хохот - братья Дюмонсель сидят с багровыми лицами, судорожно сцепив руки, стиснув зубы и глядя в пол. Я сам еле сдерживаюсь, чтобы не изойти волнами заразительного смеха. Ошибка старого кюре сбила с моих приятелей благопристойную печаль и воскресила память о наших школьных шкодах. Жан-Ми про себя вспоминает самые дурацкие шуточки, а кое-что шепчет вслух братьям, те добавляют что могут. Вот это самое подходящее настроение для данного момента. Я погружаюсь в стародавнее веселье, как в мягкую пуховую перину; мне тепло, уютно и спокойно, как в детстве, когда по утрам в Пьеррэ я нежился в постельке и сквозь сон ощущал знакомые звуки и запахи - на кухне для меня готовился завтрак. Чего только мы не откалывали: взять хоть хлопушечный концерт в церкви или переполох среди курортниц, когда мы вылили в целебный источник флакон текилы...

- Пиф-пиф-паф и пуф-пуф-пуф!- шепотом запевает Жан-Ми под "Господи, помилуй", наклонившись к братьям.

- Тара-тара-тарарах! - подхватывают Жан-Гю и Жан-До. - Бравый генерал Бабах!

Это из оперетты Оффенбаха "Герцогиня Геролльштейн-ская", которую мы поставили в школьном театре, с Одилью в главной роли, вместо "Затворников Альтоны" Жан-Поля Сартра, на которые начальство предлагало субсидию.

- Вы сами не понимаете, какие губите в себе задатки, - печально сказал мне месье Мину, возвращая тетрадь с сочинением, которое оценил восемнадцатью баллами из двадцати возможных, через несколько дней после спектакля, где я высмеял его в образе генерала Бабаха.

Зато сейчас я все понимаю. Понимаю, что внес свою лепту в многолетнюю травлю бедняги учителя, которую безжалостно вели поколение за поколением балбесов-учеников. Развалина в инвалидной коляске - наш поверженный враг. Я вдруг отчетливо увидел, как Жорж Мину стоит перед своими развешанными на стенке дипломами, приставив к подбородку дуло пистолета. Сколько раз одиночество, издевательства учеников, разочарование в жизни доводили его до грани самоубийства? И не случайно Альфонс, хотя и совсем из других соображений, выставил его передо мной. Учитель-словесник да еще Одиль - это, пожалуй, единственные два человека мучить которых доставляло мне удовольствие. И вот сегодня они тут, в полусотне метров друг от друга, одна поет ради спасения моей души со всем жаром незамутненной любви другой меня не помнит. Ты была права, Одиль: я стал мирным. Но гордиться мне особенно нечем.

- Помяни, Господи, преставившуюся рабу Твою Маргерит...

Братья Дюмонсель заразили смехом еще шесть рядов. Благочестивые католики трясутся, зажимая рты, и слезы катятся у них из глаз. Они не хотят смущать аббата Кутана, он же, видя такую бурную скорбь, считает ее показной и невозмутимо продолжает отпевать чужую покойницу. Между тем даже отец с Фабьеной пыжатся и кусают губы, чтобы удержаться в рамках приличия. Фабьена прелесть: как она махнула рукой шокированному дикой накладкой певчему - пусть все идет как идет! Зато Люсьен в бешенстве вертит головой направо и налево, шикает на соседей и возмущенно толкает в бок мать и деда.

- ...в Тебя верила, на Тебя уповала, избави ее, Боже, от адских мук...

- Извините, это можно компенсировать.

Кто-то заговорил со мной. Кто-то появился в моем измерении. Это открытие мгновенно оторвало меня от наблюдения за происходящим в часовне. Глуховатый скрипучий голосок проникал мне в самую душу и наполнял восторгом. Наконец-то я не один!

- Приходите в пять часов в Вилларше. Там он будет вместо меня отпевать вас.