«Слушала? Что же ты слушала?»
Джорджина, не сказав больше ни слова, убегает вниз, и с лестницы доносятся, постепенно затихая, ее рыдания.
Депутат закрывает окошко, но прежде чем уйти, бросает взгляд наружу: его подозрения не рассеялись. Что там могла разглядывать Джорджина? К чему прислушиваться? И тем не менее… Ведь отсюда ничего не видно, кроме пустынных крыш, голых деревьев, заводских цехов по другую сторону проспекта, невыразительной луны – в фазе примерно конца первой половины, – освещающей город и порождающей всем известные световые эффекты – глубокие тени, просветы в облаках и так далее. И ничего не слышно, кроме поскрипывания старых балок на чердаке и едва уловимого, похожего на вздох звука, витающего над городом, который потихоньку погружается в сон – в полном соответствии с естественным в это время суток замедлением производственного ритма. Все так обыденно и не представляет совершенно никакого интереса. А может?… (На чердаке холодно, через щели между черепицами сюда проникает ледяной воздух.) А может, именно там, на крышах, неожиданно преображенных лунным светом – говоря по чести, даже сам депутат Монтикьяри не решится этого отрицать, – затаилась и чего-то все еще ждет поэзия, этот древний, как мир, порок? Даже дети, невинные создания, испытывают ее искус, хотя никто и никогда им о ней не говорил? И так – по всему городу, будто затевается какой-то заговор. Выходит, никакими законами, никакими карами, никаким всеобщим осмеянием ее, проклятую, не уничтожить? Значит, все, чего они добились, – это просто-напросто ложь, лицемерная похвальба невежеством, притворный конформизм? А он сам, Монтикьяри? Неужели же и в нем затаилось это чувство?
Чуть позже в гостиной синьора Монтикьяри спрашивает:
«Вальтер, тебе сегодня нездоровится? Ты такой бледный!»
«Ничего подобного. Я чувствую себя прекрасно. Даже собираюсь съездить в министерство».
«Прямо сейчас? И куска не проглотив?»
На душе у Монтикьяри неспокойно. Он выходит из дому, но прежде чем сесть в машину, на мгновение задумывается о том, почему сегодня луна так ярка, и прикидывает, какими это чревато последствиями. Уже четверть одиннадцатого, город затихает после напряженного рабочего дня. И все же ему кажется, что сегодня вечером сам воздух как-то необычен, в нем чувствуется едва уловимая пульсация, присутствие каких-то непонятных сил, затаившихся в этих почти черных тенях; словно кто-то подает друг другу едва различимые сигналы, прячась за дымовыми трубами, за стволами деревьев, за выключенными бензоколонками; словно под покровом ночи ищут и внезапно находят выход чьи-то мятежные порывы.
Даже сам Монтикьяри не может не признать, что его обуревает какое-то странное чувство. Ведь и на него тихо льются с небесного свода волны этого света, льются в полном противоречии с директивами правительства. Ему даже захотелось отряхнуть пальто руками, чтобы смахнуть как бы налипшую на него неосязаемую серебряную паутину.
Встрепенувшись, он сел за руль, но облегчение почувствовал лишь в центре города, где яркий электрический свет одолевал – так, по крайней мере, ему казалось – лунное сияние. Монтикьяри вошел в здание министерства, поднялся по широкой лестнице и по длинным, погруженным в тишину коридорам направился к своему кабинету. Лампы были выключены, и через окна в помещение лилось злополучное сияние. Только из-под одной двери пробивалась полоска электрического света. Министр остановился. Это была комната педантичного и исполнительного профессора Каронеса – человека-цифры, начальника научно-исследовательского отдела. Странно. Депутат Монтикьяри тихонько отворил дверь.
Каронес сидел спиной к нему за столом, на котором горела маленькая лампочка, и что-то писал, временами останавливаясь и подолгу задумываясь. В такие моменты он безотчетно подносил к губам вечное перо и, словно ища вдохновения, поворачивал лицо к стеклянной двери на террасу, залитую, разумеется, лунным светом.
Втором раз за этот вечер Монтикьяри заставал кого-то за необычным и даже недозволенным занятием. И ведь никогда раньше Каронес не задерживался так поздно на работе.
Бесшумно ступая по толстому ковру, Монтикьяри приблизился к Каронесу, стал у него за спиной и, подавшись вперед, из-за его плеча взглянул, что за доклад или инструкцию сочиняет профессор. Вот что он прочел:
Тут рука немезиды, то есть министра, опустилась на плечо Каронеса:
«Профессор, вы – и вдруг такое?!»
Тот, оцепенев от испуга, промычал что-то нечленораздельное.
«Профессор, вы – и вдруг такое?!» Но в этот момент зазвонил телефон в соседнем кабинете, потом где-то дальше – в глубине коридора. Затем третий, четвертый… И тут в уснувшем здании таинственным образом пробудилась жизнь, словно сотни людей, прятавшихся в шкафах и за пыльными шторами, дождались наконец сигнала. Послышался звук крадущихся шагов, все вокруг огласилось нарастающим ропотом. Потом стали слышны чьи-то уже отчетливые голоса, призывы, короткие приказания, хлопанье дверьми, топот бегущих людей, отдаленный грохот…
Распахнув дверь, Монтикьяри выглянул на террасу. В окружавшем министерство саду непoнятным образом погасли все фонари. От этого лунный свет стал еще более ярким и тревожным. Два или три человека с горящими факелами в руках пробежали по залитым белым светом аллеям. Потом промчался на коне юноша в развевающемся красном плаще. И вот по обеим сторонам центрального балкона стали двое военных в парадной форме и со сверкающими саблями. Вот они вскинули свои сабли к небу. Нет, это не сабли, а фанфары. И серебряный, удивительной красоты трубный глас разнесся и повис, будто арка, над людскими толпами.
Монтикьяри не нужны были никакие пояснения, чтобы понять: это революция, его министерство низложено.