Кампуш и Ронкилью не помнили, кто кого удержал от стремления броситься к доне Пилар, вырвать ее из власти монахов и увести в дом. Зависть, более сокрушительная, нежели ревность, вскинула к горлу их руки, которые затем вцепились в решетку окна, чтобы удержаться на ногах. Ненависть к небесному блаженству, к коему они не были причастны и которое столь победительно струилось из глаз Вероники, заставила их оцепенеть. Как только процессия скрылась из виду, они очнулись. Отец с головой ушел в горе любовника, которого желал бы видеть своим сыном.
– Вечером я собираю сенат. Идите к ней, овладейте ею, умыкните ее, делайте что угодно. Эти монахи… – Он не смог продолжать.
Ронкилью молча пожал ему руку, впервые подавленный страхом предстоящей ночной экспедиции, во время которой не предвиделось обычных для него, привычных опасностей. Голос старика-хозяина, их неожиданного благодетеля, заставил их вздрогнуть. Это был один из первых свободомыслящих в Макао, один из немногих вырвавшихся из-под кастильской короны галисийцев. Он выразил им признательность за честь, оказанную его дому, сожалея о причине, приведшей их, и попросил и впредь рассчитывать на него. Прокуратор вежливо поблагодарил его за поддержку в минуты, когда светская власть вынуждена была посторониться перед властью церковной, и посетовал, что не может долее оставаться. Появились носилки и лошадь. Они двинулись дальше, подавленные общей заботой, а Кампуш еще и многими другими. Он завидовал Ронкилью: слишком разные были у них задачи. Ронкилью собирался похитить любимую женщину, которая хоть и ненавидела его, всё же должна была принадлежать ему; Кампушу же предстояло самолично облечь полномочиями смертельно ненавидимого врага, и полномочия эти предоставят ему больше возможностей претворить в жизнь свои планы.
III
Население Макао в этот полдень заполонило улицы. Можно было видеть португальцев, малайцев, японских женщин, черных рабов, китайских чиновников, солдат, а также многочисленных монахов. Все почтительно сторонились, уступая дорогу паланкину, снимали головные уборы, кланялись или садились на корточки на дороге – каждый по обычаю своей страны. Прокуратор едва замечал их. Ронкилью свернул в переулок; Кампуш же продолжал размышлять о Велью, который деньгами и уговорами мог достичь чего угодно: дать взятку вице-королю Кантона, подкупить пиратов, не озабочиваясь их уважением, лишь бы торговля не пострадала. Как будто были какие-то сомнения относительно этой торговли! Как будто сильный, неприступный Макао не имел наивысшей рыночной стоимости! Он отобедал в одиночестве, затем послал за дочерью.
Она предпочла не покидать своих покоев. На его стук не открыли, дверь осталась на засове. Он вышел в сад, ее фигура отшатнулась от окна в глубину комнаты, он успел заметить только красное одеяние и черную фалдетту[19]. Это напомнило ему о процессии, которой он, Прокуратор, вынужден был уступить дорогу, в то время как его собственная дочь на его глазах вытирала пот со лба переодетого Христом доминиканца. Этот пот был единственное, в чем фигляр не притворялся! Кампуш вновь взбежал по лестнице и забарабанил в дверь.
– Пилар! Сбрось этот маскарадный костюм и открой дверь своему отцу!
Внутри было по-прежнему тихо.
– Пилар! Ты дочь мне или же лицемерка, действующая заодно со святошами?
Теперь послышались тихие звуки лютни, – словно серебряная насмешка над его грубыми словами.
– Если ты не послушаешься, я прикажу моим солдатам выломать дверь!
Звуки лютни умолкли.
– Хорошо, отец, погоди, я сменю платье, которое тебя так раздражает.