Выбрать главу

– Олеся, перестань! Он ушёл!

Чья-то рука дёрнула и повалила на пол. Горячий лоб уткнулся в холодную утоптанную землю. Вернувшееся зрение вычленило испуганное Ташино лицо:

– Мы кричали, а ты всё билась. Он давно ушёл! Вставай, ты ничего себе не сломала?

С полатей с ужасом смотрели Настя с Ивой:

– Ты как, Лесь? Что с тобой?

Голову мутило. Олеся жадно присосалась к кувшину.

– Я поняла! – воскликнула Иветта, – Он наказывает за неправильные ответы. В тот раз попыталась Таша, и ей стирали лицо. В этот раз ошиблась я, и заставили бегать Леску.

Иветта с теплотой взглянула на Лесю, которую она придумала называть Леской. Худая и вытянутая, девушка и вправду походила на леску. Тонкость её была натянута между простотой и чем-то тяжёлым, словно на конце была привязана какая-то тайна. Иногда Иве хотелось узнать её, порой – вызвать в подруге искреннее, пусть и глуповатое возмущение. В бегунье была смелость жизни, когда не боишься совершить ошибку, и, если бы Олеся тоже поступила на социологический, с ней было бы куда интересней, чем с Настей.

– Ив, а ты права, – Настя сжала локоть подруги, – Он не так прост...

Иветта благосклонно улыбнулась. Она ценила Настю, но та брала усидчивостью, силой седалища. Она могла прочитать и заучить, но не порхать с мысль на мысль, складывать то, о чём не было написано. Даже Таша, вроде бы бойкая хохотушка, вставила тогда: 'Да, мы пофигистки'. Классика же, а Настя не поняла.

Таша затащила выбившуюся из сил Лесю на полати и прижала к себе. После издевательств Бороды, Таша сильно осунулась. Желудок её мучил голод, и на ведре она сидела дольше других. Девушка куталась в грязный балахон, а когда никто не видел, ожесточённо терла лицо, чувствуя на нём застывшую слюнявую плёнку. Она отходила будто бы со слоями кожи, и Таше казалась, что лицо её шелушится. Хотелось есть, хотелось помыться, и чтобы никто не видел клычка – теперь жёлтого, с застрявшим под ним грибным ошмётком. Не было сил даже закатить глаза, когда Ива с Настюхой брались за своё. 'Да, собственно, чего закатывать?', – грустно думала Таша, – 'Они умные, красивые. Их дед не обсасывал. Они из другого теста, не простухи как мы с Леской'. Таша не завидовала, нет. Она начинала вновь ненавидеть себя.

Девушка нащупала руку Насти, боясь, что та отдёрнет её, но Настя тихонько погладила Ташины пальцы. Затем обхватила, чтобы им было тепло.

– Хорошо сидим, – вдруг хихикнула Настя.

Подруги переглянулись. На мгновение всем стало дружно и хорошо.

Девушки рассмеялись.

Ведро выносили уже два раза. Однажды, всё-таки решившись, пленницы наскочили на Бороду, но тот с лёгкостью раскидал бунтовщиц. Перед сном он снова спросил в чём их ошибка. Помня, что произошло с Олесей, девушки боялись давать ответ, и припадочный ушёл ни с чем.

Скученность породила ссоры.

Олеся поцапалась с Ташей, которая первой набрасывалась на принесённую еду – одну и ту же картошку с грибами. Иветта с Настей разругались на почве какого-то спора, где Ива не смогла точно повторить нужные доводы и потому ссылалась на книги, где те были изложены. Настя съязвила, что это как хвалиться деньгами, показывая застёгнутый, но пустой кошелёк. Таша заклекотала, за что получила озлобленный Ивин взгляд.

Однажды Таша услышала, как о дверь трётся кошка. Полоску света перебежали быстрые лапки, когти царапнули дерево и приглушённый мяв потребовал молочка. Вскоре Настя стала талдычить, что Борода подмешивает в пищу галлюциногенные грибы. Олеся возразила, что опята трудно с чем-то перепутать, да и какой прок с прожаренного дурмана? Иветта ничего не сказала, но стала внимательнее присматриваться к грибам. Иногда ей казалось, что амёбы на её футболке движутся, хотя дело было в тревожном огне свечей.

Дымок от них потихоньку туманил голову. Пространство плыло.

Пытаясь уйти от наваждения, Иветта начала рассуждать о союзе человеческого и нечеловеческого. Она доказывала сродство мха и женщины, приводила в пример редкие виды пауков с муравьями, пытаясь обнаружить освобождающее сходство с миром гниения и многочленов. Но внутри, куда не могла попасть даже Настя, Ива подозревала, что слова её лишь признак нарождающегося бессилия. Убеждения Иветты были научно отточенны, но наука, даже самая комплементарная, подводила взгляды Ивы к биологическому пределу, за которым начинались сущностные, не обусловленные культурой межполовые различия. Только что отчеканя: 'Выделение неких чистых рафинированных типажей, в сущности, и есть расизм', – Иветта не могла опровергнуть ряд объективных данностей, вроде усреднённой разницы в весе, и тем более не хотела запорашивать эту разницу оправдывающими ремарки 'да, но...'. Она хотела другого – радикального генного вмешательства, стальных сухожилий и нейлоновых волос, кроваво-зелёного био-кода, спороносной жизни гриба, всего того, что позволит вышагнуть из женской данности так далеко, что не угонится ни один мужчина. Иногда Иветта почти гностически думала, что женский пол – это тюрьма, побег из которой самое сложное предприятие на свете, а сама женщина осуществится только тогда, когда растворится в океане двоичного кода, будто в нитях древнего ткацкого станка, либо станет землёй, великой вседоступной матерью. Ива давно хотела озвучить это, но боялась, что Настя обвинит её в пораженчестве и потому глушила тоску новейшей литературой, которая, в общем-то, говорила о том же самом, боясь при этом признать самое главное. Но сейчас, в нехорошей тёмной избе, в простенке которой жил страшный сумрачный человек, можно было признаться во всём, в изначальном недостатке позиции, и Иветта, заканчивая тем, что: 'У меня больше общего с жужелицей, чем с мужчиной. Да что там... больше, чем с человеком', хотела было перейти к самому сокровенному, тому, что тяготило низовья её души, когда в мрачной избяной тишине вдруг прозвучало: