Арноут и Вилма смотрят у себя телевизор, маленькую дешевую «Юность». Цветной, стоимостью в шестьсот пятьдесят рублей, они поставили в большой комнате большого дома — для меня. Несколько раз я пыталась объяснить, что не смотрю телевизор, пускай заберут к себе, убеждала и их перейти в большой дом, а мне отдать старый, с единственной комнатой и кухней-пристройкой, но Вилма смотрела молча темными, еще красивыми глазами и, дослушав меня, говорила:
— Нет, пускай так.
Арноут спрашивал встревоженно во время моих путаных речей:
— Кас ир?
Вилма отмахивалась. Потом старики долго разговаривали в кухне, обсуждали случившееся, и заканчивался инцидент всегда одним и тем же: раздавался стук в дверь, входил Арноут и ставил на стол миску с ревеневым киселем, политым сливками, или клал кусок торта или десяток помидоров из своей теплицы. «Победа», — говорил он, я знала уже, что это означает «к обеду» или «обедай».
Арноут и Вилма, чужие, замкнутые люди, были родителями моего отца, человека, которого я никогда не видела. Лишь на фотографии здесь, в этом доме, узнала в мужчине с ясным взглядом, раздвоенным подбородком и прекрасными густыми волосами, волной поднявшимися над чистым лбом, знакомые по зеркалу черты. У меня такой же раздвоенный подбородок и «закрытый» взгляд. Олег всегда говорил:
— Странные у тебя глаза. Как будто бы очень ясные, душа нараспашку, а вглядишься — и ничего по ним понять нельзя. Как у зверей, «закрытый» взгляд.
Мужчина на фотографии смотрел прямо, ни одной морщины на гладком скуластом лице, и ничего не понятно про это лицо, только ощущение силы и холодного спокойствия.
Он был моим отцом и любимым моей матери, и я ничего не знала о нем до прошлой зимы, когда пришло странное письмо и денежный перевод — моя доля наследства. В письме сообщалось, что в больнице имени доктора Страдыня скончался некий Алоиз Таймень.
— Это какая-то ошибка, — сказала я матери, — где-то умер Таймень, а сообщают мне. Таймень — ведь это рыба. Смешная фамилия.
Мы были одни. Вера с Ленькой отправились в бассейн, Евгений — вылизывать «Лебедушку», свою единственную любовь, белую «Волгу М-24». Обычное воскресное утро.
— Жаль, что ошибка, — посетовала я, пока мать читала письмо, — тысяча рублей, сколько всего можно накупить.
— Это не ошибка, — спокойно, не отрываясь от письма, сказала мать, — это умер твой отец.
Сложила письмо аккуратно, засунула в конверт.
— А денег мы не возьмем, их сыну нужно было умереть, чтоб вспомнили о тебе. Не возьмем, — повторила с вызовом, словно те, кто прислал письмо, могли слышать.
И то непонятное выражение оскорбленности и непрощения, что иногда замечала на ее лице, пришло вновь, и сколько ни допытывалась, сколько ни требовала, ни просила — упорное молчание, потом взрыв.
— Отстань! Это касается только меня. Тебя для него не существовало, ты что, не заметила этого за двадцать лет?!
Я отстала. И не потому, что крик, злые слезы. В конце концов, что значит «касается только меня», если умер мой отец? Отстала потому, что тогда мне не важно было ничто и никто, кроме одного: увидимся ли мы сегодня вечером с Агафоновым. Денег, правда, было жаль. Очень они мне были нужны. Но мать сама пошла на почту с моим паспортом, получила и отправила назад кругленькую сумму, что первый раз в жизни держала в руках. Недолго подержала, минут десять, пока заполняла бланк, а может, и не держала даже. Просто девушка все оформила по бумажкам. А весной как подарок судьбы, как счастье свалилось новое письмо: приглашение приехать отдыхать в деревню с трудным названием. В конверте новенькая сотня и на отдельной бумажке подробный план, как добраться от Риги и как найти в деревне сосновый дом на вершине холма. Дом под названием Калнтуняс.
Наверное, это был самый счастливый день в моей жизни. Агафонов собирался на Взморье в пансионат Академии наук, и мы только и делали последние несколько недель, что сокрушались о невозможности моего пребывания в тех же краях. И вдруг это приглашение. Мне было совершенно неважно, что придется жить у незнакомых людей, не вспомнивших обо мне ни разу за двадцать лет, не умеющих говорить по-русски: оба письма — то, зимнее, и это — писала под диктовку какая-то неведомая женщина; мне было неважно, что мать спросила все с тем же непрощающе-оскорбленным выражением:
— Неужели ты поедешь? Это ведь предательство.
Мне был неважен вечерний скандал с Вериным звенящим криком.
— Она ведь с хахалем своим едет, а ты позволяешь! Если у вас такая любовь, что не можете на двадцать четыре дня расстаться, то почему бы ему не жениться? Почему бы? А потому, что он не собирается жениться. Зачем? Девочка и так согласна. Она даже согласна на свои денежки следом, только разреши, не прогоняй.