Кулешов направился к двери, но уже у самого порога остановился, оглянулся, и едва не вскрикнул — на какое-то мгновенье ему показалось, что за столом сидит чёрт.
— А вы что же? — спросил Кулешов.
Соликовский дико усмехнулся и сказал:
— А у меня ещё дел много! Я им докажу! — и он погрузил кулаком куда-то в покрытый трещинами потолок. — Я их сломаю! Потому что сила во мне, а не в них! Да-а!.. Э-эй, кто там по коридору дежурный?! Себастьянов?! Давай сюда Громову и Иванихину — мы ещё с ними не договорили!
Леденистый, тёмный день робко подступил к Краснодону, но уже стояла за ним очередная нескончаемая ночь…
В кабинет Соликовского принесли еду, и он хватал поданные кушанья своими тёмными от ссохшейся крови ручищами, и спешно запихивал их в свою утробу. Продолжая жевать, рявкнул:
— Позовите-ка, Кулешова…
Вдруг раздался гул самолётных двигателей, и этот звук очень Соликовскому не понравился. Он знал — так гудят советские самолёты.
Спустя минуту вошёл Кулешов, и глянул он на своего начальника не без затаённой робости — всё-таки вспомнилось давешнее впечатление, когда почудилось ему, будто за столом сидит не человек, а чёрт.
— Ну и чего?! — спросил, глядя на Кулешова злыми глазками, Соликовский.
— Вы о чём?
— Ну ты не притворяйся, будто не понимаешь. Всё-то ты понимаешь! Я о замысле твоём с Третьякевичем спрашиваю. Ответь-ка, подействовал ли твой замысел?
— Вы о том, какое действие дал слух о его предательстве?
— Да, чёрт тебя подери, именно об этом я и спрашиваю! Расскажи-ка мне, что из этого получилось!
Кулешов начал говорить ещё более слащавым, нежели обычно тоном:
— Э-э, видите ли, ну вот не совсем так, как нам хотелось бы получилось. Мы то думали проклинать они его станут, ан нет. Оказывается, слишком он у них в большом был доверии… Мы его потом в общую камеру поместили, и слушали, что ему говорить будут: хоть бы слово какое нехорошее ему сказали, хоть бы обвинили, что в это их втянул; так нет же — хвалят его, героем называют…
— А я это и уже без тебя знаю! — заорал Соликовский. — Вот тоже мне умник нашёлся!..
— Вы подождите, — смущённо хмыкнул Кулешов. — Ведь мы ещё и по городу слух о предательстве Третьякевича пустим. Пусть и родители его знают…
Тут в кабинет вошёл полицай с вечно застывшем на лице выражением тупой злобы и тупого удивления. Он козырнул Соликовскому, и отрапортовал:
— Выводили заключённых из женской камеры до уборной и обратно. Одна из заключенных указывала рукой на советский самолёт и выкрикивала: «Наши голосок подают!». Рекомендую её примерно наказать.
— Ты мне Давиденко указаний не давай, а то я тебе последние зубы повышибаю, — ругнулся Соликовский. — Ладно, показывай мне провинившуюся…
Давиденко провёл Соликовского к женской камере и приоткрыл дверь. В тёмно-сером сумраке можно было разглядеть девушек; изуродованных, окровавленных — некоторые из них уже не могли двигаться.
— Вон та, — и Давиденко указал на Любу Шевцову.
— Блондинка что ли? — уточнил Соликовский.
— Так точно! — козырнул Давиденко.
— Хорошо, — кивнул Соликовский, и пошёл обратно в свой кабинет.
И вновь он раздражился. Он, конечно, собирался в очередной раз избить Любу, но при этом помнил указ пришедший из Ровеньковского гестапо: Шевцову сильно не уродовать — глаз не выкалывать, рук не пилить — её личностью советской радистки заинтересовались важные чины из немецкой разведки, её предполагали склонить к сотрудничеству…
После этих восхитительных, пусть и окружённых ужасом и холодом разговоров об искусстве и творчестве, о счастье для всех людей, и лёгкого и чарующего сна, когда души их возносились в небеса, Шура Дубровина и Майя Пегливанова были разбужены громким стуком.
Проснулись сразу, и увидели, что возле их кровати стоит мама Майи, и смотрит на девушек страдающими глазами; на её щеках видны были следы слёз — видно, что и ночью она не спала, а всё плакала, предчувствуя судьбу своей дочери.
И теперь мама говорила:
— Родненькие мои, а ведь это за вами пришли.
А грохот снаружи всё усиливался. Весь дом уже сотрясался от этих частых ударов; слышалась снаружи и ругань — полицаи требовали, чтобы немедленно открыли дверь.
Вот и настало это мгновенье. Теперь даже и странным казалось, что арест прежде казался чем-то ужасным. Теперь всякое волнение оставило девушек. Они быстро оделись, а потом Майя сказала маме, чтобы она открывала.
И вот полицаи, раздражённые долгим ожиданием, матерящиеся, дышащие смертным холодом, от которого пробирала дрожь, ворвались в дом. Начался совмещённый с грабежом обыск, а Шуру, Майю и мать Майи вытолкали на крыльцо, сказали, что поведут их в тюрьму.