Выбрать главу

Не помня себя, закричала Дарья Кузьминична имя своей дочери, бросилась к ней. Хотела пройти этот страшный путь вместе со своей Лидочкой до самого конца, и умереть вместе с ней.

Но один из полицаев развернулся, и ударил Дарью Кузьминичну прикладом автомата в голову. Тёмный мир закружился и стал совершенно чёрным, Дарья Кузьминична повалилась в снег.

Потом очнулась. Её поддерживала, помогала подняться женщина-соседка. Кругом все ещё было серо, а на снегу запечатлелись тёмные пятна, то были следы крови, и Дарья Кузьнична знала, что в этих пятнах есть и кровь её Лидочки.

* * *

Загремело по всей тюрьме; слышались выкрики полицаев, а с улицы, смещенное с воем вьюги, доносилось урчание автомобильных двигателей.

— Что-то сильно они сегодня суетятся, — прошептала разбитыми губами Нина Минаева, всё тело которой было покрыто тёмными полосами.

И Уля Громова произнесла:

— Они готовятся к нашей казни. Но, может быть, нас всё же освободят… Неужели вы не слышите этот гул; от горизонта и до горизонта? Он врывается и в нашу мрачную темницу…

И действительно — откуда-то издалёка доносился этот величественный гул. То были отголоски боёв больших и малых. Но никто из заключенных не знал, насколько близко подступила к Краснодону Красная армия. Некоторые действительно надеялись на освобождение…

Из коридора прохрипел Соликовский:

— Давай, пошевеливайся! Готовь заключённых к выходу!

Слышно было, как раскрывались двери камер. Полицаи выкрикивали в сумрак имена, согласно с составленными заранее списками. Если заключённый ещё способен был передвигаться, то он сам выходил из камеры, но часто изувеченного молодогвардейца приходилось вытаскивать полицаям. Полицаи вваливались в эти тёмные камеры, с фонарями, и хотя были хорошо вооружены, а их узники, едва двигались — полицаи всё же боялись их…

Нагрянули и в камеру к девушкам. Распахнули дверь; и вошли, слепя своим мощными фонарями, белые лучи которых били прямо в лица…

Заглянул и Соликовский, усмехнулся, и поспешил дальше.

Опять звучали имена; кого-то хватали, кого-то оставляли. В коридорах — шум, суета, сутолока…

Но вот двери опять заперты. Постепенно замолкли голоса, но жалобно и громко взвыли на улице автомобильные двигатели; затем и эти звуки стали отдаляться…

И тем, кто ещё оставался в этой камере, странной показалась эта тишина. Обычно мрак начальной ночи разрывали вопли истязуемых. Но теперь стало совсем тихо, и только где-то за стенами пела свою траурную колыбельную вьюга.

Но вот во мраке раздался шёпот:

— Любочка, ты здесь?

И Люба Шевцова ответила:

— Да, меня ещё не взяли… Меня ещё долго мучить будут… А это ты, Лиля, спрашиваешь?

— Да… — отвечала Лиля Иванихина, — та пышная, чем-то похожая на нарядный самовар девушка, которая как-то так понравилась матросу Коле Жукову, и который спрашивал у неё, почему девичьи голоса такие милые…

И теперь голос Лили сохранил прежнюю нежную теплоту, и только вот в глазах уже не было прежнего согревающего духовного света, просто потому, что и глаз не было — на одном из допросов, её глаза были выколоты раскалёнными иглами. И теперь Лиля говорила печально:

— Любочка, Любочка, я совсем ничего не вижу… И вот здесь, рядом со мной лежит сестричка моя, Тонечка, но я не знаю — жива она или мертва. У меня то только глаза выкололи, а у неё ещё и груди вырезали. Позову её иногда шёпотом, и кажется, будто отвечает — тоже шёпотом по имени меня зовёт, ну а прислушаюсь получше, так и понимаю — то вьюга воет. И не пошевелиться сестричка моя… вся кровью пропитана…

Лиля всхлипнула, и позвала тихонечко:

— Уленька… ты бы нам ещё стихов рассказала…

— Увезли Улю, — раздался другой девичий голос.

— И Нину Минаеву увезли, — раздался то ли шёпот, то ли стон.

А от самой стены проговорила Тося Елисеенко — молоденькая учительница из посёлка Краснодона, которую также как и остальных ребят из поселковой группы уже успел «основательно» допросить Соликовский, Захаров и прочие палачи:

— Девочки, а давайте запишем тех, кого сегодня на казнь повезли. Ну, хотя бы из нашей камеры. У меня тут уголёк есть, вот им и выведу на стене. Да мне и сподручно будет: только выгнусь вверх, да и начерчу; сесть то я не могу…