Боль физическая осталась где-то внизу, на земле, и в эти мгновенья Виктор сделался удивительно спокоен. Не было глаз, чтобы видеть окружающее, но оставались духовные очи, и видел он прошлое своё: залитые пышным солнечным золотом улицы родного Краснодона; степь душистую, и небо — такое тёплое, ласковое, словно бы целующее его.
Но вот сжал его за плечо, заверещал на ухо Захаров:
— Слушай, что начальник говорит! Ты чего это, а?! Я тебя!..
«Как прекрасна жизнь. Как прекрасно будущее человечества. За это не жалко отдать свою жизнь…» — думал Витя: «Но что же он кричит, что беснуется?»
А где-то поблизости действительно бесновался Соликовский. Он, предварительно выпив из железной фляги ещё самогону, бегал рядом с кажущимся бездонным зёвом шурфа, размахивал кулачищами, и хрипел:
— Первым полетишь ты, Третьякевич! Комиссар! У-у, я тебя, гадёныш, такой! Уйдёшь проклятым предателем; и все при имени твоём плеваться будут! И никто, слышишь ты, и никогда не узнает, что ты ничего нам не сказал!..
Захаров вновь шумно задышал перегаром на ухо Виктору, и захохотал:
— А мы ж всё-таки победили. Ну, признай, ну кивни только, и мы тебя счас расстреляем, и мёртвым уже сбросим, а так ещё внизу с недельку помучаешься! А как твои родители то сейчас страдают! Ха-ха! Небось слёзки льют, и думают: вот какого мы предателя воспитали!..
И тут Виктор смог сделать то, что никто от него не ожидал. Дело в том, что его левая рука была переломана только ниже локтя. И вот он сделал стремительно движение: он поднял эту руку вверх, и обхватил шею Захарова плечом, зажал его локтем, и потащил к шурфу.
До шурфа было всего лишь несколько шагов, Виктор тащил туда его с такой силой, что Захаров от ужаса потерял способность не только говорить, но и двигаться; мгновенно справил он малую нужду в свои смрадные штаны, и издал тоненький взвизг…
Виктор тащил Захарова к шурфу, и всё пытался поднять и правую, сломанную в нескольких местах руку — хотел унести с собой и Соликовского.
А Соликовский, видя, что правая рука почти совсем не слушается Виктора, схватил его за эту руку, и со всей своей бычьей силищей дёрнул на себя.
Виктор не устоял на ногах, и выпустил Захарова. Тогда Соликовский выкрутил уже сломанную руку, повалил Виктора, и заорал на стоявших чуть поодаль полицаев:
— Да чего ж вы ротозеи?!
Полицаи подскочили, и вновь начали избивать Виктора ногами.
— Ладно, довольно. Его живым надо сбрасывать, — заметил Соликовский.
— Сбросьте его! Сбросьте скорее! — раздавались со стороны испуганные повизгивания Захарова.
Два полицая подтащили Виктора к краю шурфа. Соликовский встал напротив него, и спросил:
— Ну, так что? Что ж ты перед самой смертью скажешь?
И тут раздался воодушевлённый голос Ваня Земнухова:
— До встречи, Витя.
— До встречи, Ваня! До встречи все, кого любил! А как, всё-таки, прекрасна жизнь! — то были последние слова Виктора, после чего его сбросили в шурф.
Рядом с Ваней Земнуховым стояла Уля Громова: палачи оставили её дивные очи, но везде, где она ступала, оставались кровавые следы — кровь стекала не только из её истерзанной кованными сапогами груди, но и из звезды, которую вырезали у неё на спине, накануне казни.
Ваня говорил:
— Они ждут от нас слабости, а я чувствую воодушевление. После этих избиений, мысли должны были бы течь бессвязно; но нет — против всех правил, я чувствую творческий подъём. Ведь ты рядом Уленька, и я очень-очень тебя люблю.
— И я тебя люблю, Ваня. И смерть нас не разлучит, — молвила Уля.
— Как же это хорошо: знать, что ты любим и сам любишь. Жаль, что столько не успел написать: поэмы, романы… Ну, да что о печальном. Вот стихотворение, которое, кажется, только сейчас сочинил:
Соликовский подскочил к ним. Он вновь захрипел от ярости: вспомнил, как впервые увидел этого юношу на сцене клуба, где тот читал своё стихотворение «На смерть поэта»; и ещё тогда Соликовский почувствовал его духовное превосходство, теперь это превосходство буквально било палача в глаза.
Соликовский замахнулся было на Ваню, но вспомнил, что делал это уже многократно. Тогда он вытаращился на Ульяну, и просипел:
— А ты что, красотка, думаешь; твоим последним воспоминанием в этой жизни будут стихи твоего поэта?! О, нет! Эй, Давиденко, тесак сюда!