— Ну а вы? — обратился он ко мне.
— У меня биография простая, гражданин капитан. Родился, немного учился, голодал, натерпелся страху от бандеровцев, помогал дома по хозяйству, немного повоевал… Вот и все.
— А продвижение по службе? — улыбнулся капитан.
— Ну, что там…
На контрольном пункте, вопреки ожиданию, движение было небольшое. Моих коллег из первого и третьего дивизионов мы уже не застали. Девушка, регулировавшая движение, сообщила нам, что они выехали совсем недавно, и велела подождать минуточку. Минута растянулась до часа. Во всяком случае, так мне показалось, поскольку часы в то время были привилегией командиров. Наконец подъехала машина, груженная свежепахнущими досками. Водитель не хотел нас брать, но твердая позиция симпатичной девушки-сержанта с флажками сокрушила его сопротивление.
— Капитан, вы в кабину, а ты, сынок, прыгай в кузов.
Прыгнул, что делать. В моторе зашумело, загрохотало, и мы поехали.
— Спасибо, — помахал я русской девушке.
Она улыбнулась, ловко приложив ладонь к берету. Я лег навзничь, чтобы лучше переносить муки езды, и с интересом уставился в небо, словно никогда его не видел. Видеть-то видел, но никогда еще оно не было мне так дорого. Отголоски фронта слышались все слабее, только где-то на юге шел воздушный бой.
Резкое торможение вырвало меня из дремоты. Хлопнули дверцы кабины.
— Вы слыхали о Люциане Шенвальде? — спросил меня капитан.
— Я декламировал его «Балладу о первом батальоне», гражданин капитан, но лично его не знал. А что случилось?
— Он погиб.
— Я не слыхал. Когда, где?
— Вот здесь, под Куровом, 22 августа.
Вслед за капитаном я снял конфедератку. Мы почтили память солдата-поэта минутой молчания.
Водитель попросил нас занять места в машине: он не мог терять времени.
До Люблина было 34 километра.
Офицерская школа еще не была сформирована, но был Люблин, временная столица Народной Польши, с чудовищным, как мне казалось, уличным движением. «Неужели где-то идет война и погибают люди?» — спрашивал я себя. Здесь это не чувствовалось. Два пальца правой руки надо было все время держать наготове, чтобы успеть вовремя приложить их к козырьку. Навстречу попадалось множество адъютантов, бегущих по поручению своих шефов. Известное дело — столица.
На Литовской площади капитан тепло попрощался со мной и посоветовал отправиться в первый попавшийся запасной полк на Майданек, чтобы получить питание и переночевать, так как продовольственный аттестат мне не выдали. Столько людей, а я чувствую себя совсем одиноким. И благословляю того, кто изобрел воинские почести. Хотя отдавать честь занятие довольно обременительное, но здесь это единственное, что связывает между собой в толпе людей в мундирах, дает чувство принадлежности к единой армейской семье.
Майданек… Я еще не знал о всех творившихся здесь ужасах, только слышал о них, но мое воображение было слишком скромным, чтобы хотя бы теоретически допустить их возможность.
Сейчас в Майданеке довольно оживленно. По полям снуют небольшие группы людей — военных и гражданских. Именно здесь мужчины превращаются в солдат. Не оскверняют ли они память зверски замученных здесь, когда поют? Не думаю, ибо это победное пение.
Через ворота проходит небольшой отряд оборванцев. Подошло время ужина. С удовольствием пристроился бы к хвосту колонны, но у меня нет котелка. Капрал из штаба отослал меня сюда в поношенном мундире из тика и суконной конфедератке. «Там тебе все дадут новое, почти офицерское», — сказал он.
Может, и дадут, но сейчас консервная банка была бы спасением.
Смотрю по сторонам, ищу знакомых. Есть! Ясь Кохановский, парень из нашей деревни. Я едва узнал его. Он — сын конюха, работавшего в хозяйстве монастыря доминиканцев. Жил в бараке, в одной комнате с родителями, сестрой Ядвигой и младшим братом. На год старше меня. Мы бросились друг другу в объятия. Посыпались беспорядочные вопросы и ответы.
— А я, брат, во второй армии, — сообщил он мне, — возвращаюсь к действительности.