— Но вы же говорили, что гады эти и скорпионы от миазмов, — кротко возразила Галя, — так уничтожьте прежде миазмы, оздоровите воздух, допустите больше света, тепла, и гады исчезнут…
— Да поймите же, невинная голубица, что эта гнилятина, питаясь миазмами, сама их размножает, так что одиноким силам с вашим оздоровлением и не справиться…
Он хотел было снова налить себе рюмку, но потом раздумал и отставил графинчик:
— Уберите это, а то я напьюсь и толку никакого не выйдет. Теперь вот и в современных, настоящих войнах, этих омерзительных бойнях, побеждает не удаль, не мужество, а капитал…
— А все-таки современные войны по результатам менее губительны, чем прежние рукопашные: они по быстроте наносимого вреда хотя более ужасны, но зато скоротечны, и этот самый ужас есть лучший стимул для их уничтожения.
— Черта пухлого! — ударил по столу Васюк кулаком. — Ваша наука прислужится еще и создаст такую разрушительную силу, которой одна из воюющих сторон взорвет земной шар!
— Значит, прислужиться вашим! — ядовито заметила Галя. — Но я верю, что разумная борьба идет и будет идти в мире за жизнь, а не за смерть…
— Да, за жизнь, но насмерть! — взглянул строго на Галю Васюк и притих, и задумался.
— Нет, — начал он после длинной паузы более спокойным и глубоко убежденным тоном, — я сам не стою за разрушительные теории: они всегда поднимали темную силу и понижали общественную свободу… Конечно, бурный поток может увлечь и на нежелательный путь; но нашей задачей должна быть тоже, если хотите, просветительная деятельность, только направленная исключительно в лагерь обиженных и безоружных. Мы только выбираем для достижения блага кратчайшие, и хотя рискованные пути, а не блуждаем по окольным дорогам. Мы можем ошибаться в ближайших результатах, но не можем ошибаться в стремлениях; нас могут сметать со сцены и топтать под ногами, но уничтожить и искалечить нравственно — нет! Мы фанатики, пусть и так, но фанатизм есть результат глубокой, неизменчивой веры!
Васюк встал и отворил окно, очевидно, нуждаясь в струе чистого воздуха.
— Есть вот и такие благодушные просветители, особенно из ваших, которые додумались до следующего абсурда, что для воздействий на ход прогресса нужно стремиться стать поближе к рубке судна, а для этого-де нужно пока припрятать свои заветные идеалы и поступиться временно даже символом веры, чтобы потом уже… и так дальше. Такой синтез принимается всеми охотно — во-первых, потому, что он льстит зашкурным интересам, во-вторых, не налагает никакого срока для обязанностей и, в-третьих, избавляет от нареканий и угрызений собственной совести… а в результате-то выходит, что самые искренно убежденные люди при этих компромиссах теряют душевную чистоту, привыкают к грязи и никогда не имеют решимости остановить разыгравшийся аппетит, — я уже и не говорю о настоящих шулерах убеждений и мошенниках слова…
Чем более увлекался Васюк, тем речь его становилась плавнее, восторженнее и даже подымалась до красноречия; в эти мгновения черты его лица преображались — глаза темнели и загорались огнем, бледные, бесцветные щеки покрывались румянцем, во всех движениях мускулов пробивалась сила и отвага. Гале, находившей его обычно неуклюжим и грубым, он казался в такие минуты даже красивым. Она и теперь не хотела своими возражениями прерывать потока его речи, а молча лишь любовалась им. А Васюк долго и увлекательно говорил.
А теплая, нежная ночь смотрела в открытое окно мириадами кротких очей и наполняла комнату благоуханием цветущих белых акаций.
Когда Васюк ушел, было давно уже за полночь, но Галя, несмотря на дневную усталость, не могла уснуть и все прислушивалась к трепетанию своего сердца: она не могла еще уяснить себе, новый ли прилив неведомого чувства вторгается властно в ее сиротливую душу, или это просто неулегшееся волнение мысли. Не соглашаясь во многом с Васюком, она находила, что во многом он прав и что бурное море заманчивее тихой реки. Широта его задачи и молодецкая удаль охватывали ее восторгом.
Уже при свете бодрого, свежего дня сон на время смежил ее очи, но и он под сетью золотисто-розовых лучей утра был полон радужных грез о затерянном людском счастье.
С этого времени чаще и чаще начал заходить к Гале Васюк: и состояние больных требовало дружеских услуг, и разные другие осложнения вызывали новые хлопоты. Галя незаметно, силой вещей, втягивалась в интересы партии Васюка и становилась его помощницей. Теоретические споры уступали место практическим нуждам, на которые откликнулась Галя искренно, горячо. К Васюку она совершенно привыкла, и их дружеские отношения принимали все более и более сердечный, теплый характер. Когда поднятая бурей тревога поулеглась и жгучая опасность для больных миновала, то Васюк не только не прекратил хождений к Гале, а даже участил их.
— Вот и опять я к вам, моя барышня, — бывало, весело растворит он к ней дверь. — Надоел, должно быть, чертовски!
— Ничуть, я даже сердилась, что вы запоздали, — ответит просто Галя и даже не покраснеет.
— О! — улыбнется он широко, пожимая в мощных дланях ее нежную ручку. — Да этак скоро "барышня" потеряет у меня бранное значение и примет оттенок самой нежной ласки!
— Что же? Я рада: по крайней мере нами не будут браниться.
— Нет, без шуток, — уже рассаживался он в кресле, — вы хороший человек, честный — не гнилье… Вот я и по вашим деликатным вкусам работу принес: прочитайте-ка эти книжки да переведите их по-хохлацки или лучше даже переделайте подоступнее — это составит для народа здоровую пищу.
Галя охотно бралась за такие работы и занималась ими с увлечением под наблюдением Васюка.
Эти занятия сближали их еще больше и радовали взаимным обучением. Нередко беседы их продолжались за полночь, и Васюк от текущих вопросов переходил к своему прошлому: рассказывал Гале про свое раннее беспомощное сиротство, про свою безотрадную юность, полную лишений и борьбы за право знания, за право быть человеком; описывал ей картины насилий, с которыми ему пришлось познакомиться с детства и которые наложили на его характер печать непримиримой злобы ко всяким баловням мира. Между прочим он как-то раз ей сообщил, что он женат, что женился без любви, без всяких прав на лицо, а лишь ради идеи, чтобы дать преследуемой девице права.
Последнее известие страшно поразило Галю. Не раз до этого задумывалась она над своими чувствами к Васюку и не допускала даже и мысли, чтобы он мог для нее стать чем иным, как другом; но теперь она в сердце почувствовала какую-то неопределенную обиду и боль: или ее поразила неожиданность, или поднялась на друга досада за позднюю откровенность, или… кто его разберет, почему иногда в сердце девушки после шутливого смеха поднимаются скрытые слезы… Одним словом, Галя, браня самое себя за несдержанность, простилась с Васюком сухо, сославшись на головную боль, и долго проплакала, бросившись ничком в подушки. Успокоившись несколько, она снова проанализировала свои чувства и даже засмеялась, подумавши, что ее слезы вызваны были ревностью.
Вздор! Она любила Васюка лишь как друга, это было ей ясно и неопровержимо; но почему известие о его жене причинило ей боль, она объяснить не могла, и эта загадка вызывала снова досаду и гнала Галю из душной комнаты в сад, где уже стройные лилии готовы были распустить свои серебристые лепестки. Однако и ночная прохлада не умерила наплыва бурных мыслей и едких волнений.
"Правда, — думалось Гале, — его поступок очень красив и возвышен, ведь он для блага ближнего пожертвовал своей личной свободой, но вместе с тем это рисует и его безразличность: в его сердце, вероятно, нет и инстинктов для теплых симпатий, нет и позывов к личному счастью. Да! Он не прав: он должен был до дружеских сближений об этом оповестить… Хорошо, что я застрахована, но этого могло и не быть!" — и досада не улеглась, а разрасталась еще в какое-то нервное раздражение.
Прошло несколько дней. Васюк не показывался на глаза.
Сначала Галя была тому рада, находила даже, что это с его стороны в высшей мере тактично, она боялась, что неулегшееся волнение помешает ей взять прежний простой дружеский тон, и хотела побыть несколько наедине с собой и со своим настроением… Но временное волнение улеглось и досада притихла, а Васюк все не приходил. Галя начинала уже о нем беспокоиться, не случилось ли снова беды, как вдруг, будто угадывая ее тревогу, он неожиданно отворил дверь и молча, подавши ей руку, уселся в свое любимое кресло и закурил папиросу.