ОЧАРОВАННЫЕ ВЕСНОЙ
I
В те дни, когда я приехал в Гуселетово, прекратились ночные заморозки, всплески и падения весны. Она выровнялась, а затем, постепенно нарастая, овладела всей землей. Даже ночами, если хорошенько прислушаться, всегда можно было расслышать журчание вешних ручейков, всюду пробивающих себе путь.
Под утро землю окутывали густейшие туманы. Не было рассветов и зорь, а просто в положенное время туманный восток незаметно насыщался быстро растекающейся розоватостью. Боже мой, что творилось в этот розовый час! Чуя, что пора бы подниматься на крыло, но, должно быть, теряясь в зоревой мгле, гусиные стаи надрывались в озадаченной перекличке. Мудрые лебеди, наоборот, трубили редко, но так протяжно и печально, словно навсегда прощались с небом. Заслышав лебедей, гусиные стаи замирали, пораженные, вероятно, и силой державных кликов, и их неизбывной печалью. Только когда, вызвав оцепенение во всей природе, лебединые голоса медленно затихали вдали, первыми, опомнясь, начинали переговариваться между собой журавли. По переговаривались опасливо, осторожно: курлыкнет один, ему через несколько секунд отзовется другой, а третий выждет еще дольше, прежде чем раскроет свой клюв. Но если уж разговор у журавлей выйдет без всяких помех, тогда опять осмелеют и вовсю затараторят гуси. А тем временем туман быстро насыщается густой золотистостью, и птичьи стаи, поняв, что наконец-то взошло солнце, совсем лишаются покоя. Гомоня на всю степь, они начинают подниматься ввысь. Продолжается великое весеннее кочевье.
Я уже говорил, что приход весны всегда возбуждал м-шя очень сильно, и все, что происходило весной вокруг, казалось мне чудом. Так было в Почкалко. Но то, что случилось со мной в Гуселетове, можно считать чем-то вроде наваждения.
Живя на самой опушке соснового бора, в окружении озер, заполненных кочующей птицей, я остро воспринимал малейшие признаки пробуждения природы. Слух мой стал необычайно обветренным: по свисту и хлопаныо крыльев я различал полет любой птицы, издали слышал, как плотничают дятлы, посвистывают поползни, трескаются обогретые горячим солнцем шишки в кроне сосен или легонько шуршит от ветерка, завиваясь тонкой стружкой, золотистая пленка на сосновой коре. Зрение мое стало особенно зорким: издали я хорошо различал все оттенки оперения селезней разных пород, скорее всех замечал, где вылез из песка кандык или появились первые бутоны сон-травы, от моего взгляда ни одна пичуга не могла укрыться в самой густой хвое...
Ничто не оставляло меня равнодушным. Все, что я ежеминутно видел и слышал,— все затрагивало меня, как говорится, за живое, все разжигало во мне живейшее любопытство. Я мог, скажем, подолгу и с большим наслаждением вслушиваться в шум бора.
— Ты пошто отстал? — спрашивали меня ребята.
— Слушаю, как бор шумит.
— Сроду не слыхал, что ли?
Затаясь где-нибудь, я мог без устали наблюдать за тем, как ласточка лепит свое гнездо.
— Ты чо тут?
— Да вон, ласточка...
— Чудной ты, ей-бо!
У меня, деревенского мальчишки, в отличие от многих моих друзей делового, практического склада, почему-то никогда не угасал интерес ко всему, что уже много раз было видено и слышано. Во всем, что было давным-давно знакомо, я каждый раз с удивлением открывал что-нибудь такое, чего не замечал прежде, и самые малейшие открытия меня радовали и обогащали. Эта моя привычка постоянно, с пристрастием паблюдать за природой, все время отыскивая в ней новое, не замеченное прежде, появилась у меня, как мне кажется, именно той памятной гусе-летовской весной и со временем стала моей второй натурой.
Днем мы, ребята, бродили около озер. Нигде не слышалось выстрелов — все ружья были припрятаны от белогвардейских властей, и пролетная птица совершенно не боялась людей. Тем более что мы по негласному уговору ходили даже без палок, каждый раз делая вид, что направляемся мимо, своей дорогой, а если и глазели на птичьи стаи, то не иначе как замирая на месте.
С каждым днем все более оживал извечный птичий путь над озерным краем. Вслед за кряквами, которые прибывали незаметно, небольшими стайками, и вскоре разбивались на пары, валом повалил гоголь. С металлическим свистом, подобно зарядам картечи, проносились гоголиные стаи над землей и с разлёту врезались в озерные глади. Селезни тут же принимались нырять, увлекая за собой самочек,— гоголи большие любители купаний на просторной чистой воде. Одновременно появилась белобокая и красноголовая чернеть. За селом, в степи, чернеть налетала стая за стаей, да так низко, что оглушала свистом,— должно быть, не успевала изменить свой курс, даже и разглядев нас на своем пути. Чернеть валила все гуще, все напористее, и уже казалось, что она заняла весь путь на север. Но тут появились табуны шилохвости. Они шли гораздо выше, в несколько ярусов, и не только со свистом, но и с особым шумом. Шилохвость останавливалась отдыхать на открытых степных озерах. Там от нее бывало чериым-черно. Очень сторожкая, она дичилась людей. Но той же порой пришла доверчивая широконоска и округленькая, с плотной тушкой, свиязь. Обычно они гнездуются там, где много камышей, но в первые дни появления, осматриваясь, часто садились вместе с кряквами на озере у опушки бора.
Прячась за прибрежными кустами ивняка или в чьей-нибудь баньке, мы зачарованно разглядывали красивейших весенних гостей. Особенно нельзя было наглядеться на селезней, сверкавших на солнце многоцветным брачным оперением. Какими только ярчайшими красками, чистыми, с нежнейшими переливами, не раскрасила их природа! Да с какой щедростью! Дух захватывало от одного взгляда на крякового селезня, царственно проплывающего по зеркальной водной глади! Серо-сизый, с зеленоватой изящной и гордой головой, в белом ошейнике, с бархатистым хвостом, украшенным завитками-кудряшками, он был, конечно, самым важным и нарядным из всех селезней. Однако совсем немногим уступал ему самец-широконоска. Он был расцвечен, пожалуй, даже ярче, наряднее, с большей долей изумруда и голубизны. Но вид его портил расплющенный клюв, да еще неумение держаться на воде с достоинством и важностью. Одно загляденье был и селезень свиязи: светлый, охристый лобик, малиновая грудка, ярко-зеленые зеркальца на крыльях...
Все мы знали о сказочной жар-птице. Ну а чем же хуже были вот эти птицы, плавающие перед нашими глазами? И невольно думалось, что в жизни многое бывает не хуже, чем в сказке. Только знать бы, как природа творит свои чудеса? Вот разные утки: живут на одном озере, вместе плавают, вместе питаются тем, что находят в типе, а почему-то одеваются в разное перо. Вот селезни: сейчас красавцы, а ведь потом вылиняют, лишатся своей красоты, и лишь у самца свиязи почти полностью сохранится брачное оперение на все лето. Но почему только у него? Не чудо ли? У природы, оказывается, так много загадочного, так много тайн...
Но наше восхищение виденным и наши раздумья, если говорить правду, очень часто отступали перед охотничьей страстью, а точнее — перед голодом. Кто-нибудь из наиболее практичных друзей, чаще всего жадный и жестокий Ванька Барсуков, вдруг говорил затаенно:
— Вот бы из шомполки шарахнуть!
— Хорошо бы,— соглашались мы, хотя и не в лад.
— Похлебочки бы с утятиной! — вздыхал Федя Зырянов.
После этого у всех почему-то портилось настроение, все выбирались из скрадка, а утки, испуганно закрякав на разные голоса, поднимались с озера.
Ходили мы за село смотреть на гусей и журавлей. Это очень осторожные птицы, но нас они подпускали довольно близко — мы могли разглядеть их оперение, их лапки, носы и даже глаза. Иной раз мы останавливались перед какой-нибудь стаей, гусиной или журавлиной, и спокойно, не шевелясь, впивались в нее взглядами. Нам казалось, что и птицы разглядывают нас с любопытством, да так, вероятно, и было. Не знаю, как моим друзьям, а мпе всегда чудилось, что они радуются нашему миролюбию, нашей заинтересованности их жизнью и тихонько начинают толковать между собой о нас — кто мы, откуда и чего нам хочется узпать? Ну а потом опять пачинают освежаться вешней водой, чиститься и толковать уже о том, что пора бы и отправляться дальше, да вожак отчего-то засмотрелся в небо... И мне думалось в эти минуты: долетят ли они туда, куда летят? Не погибнет ли кто из них в пути? И удачно ли будет их гнездование в далеком северном краю? Уберегутся ли они от людей и зверей? А когда будут возвращаться назад, остановятся ли ненадолго опять вот здесь, близ нашего села? Хорошо бы нам знать птичий язык, а им — человеческий. Тогда бы мы не только переглядывались, а и говорили по душам, и попрощались до осени. А осенью опять бы встретились и опять поговорили...