Поблизости от каждой землянки были загопы с навесами, крытыми соломой, с деревянными колодами, в которых задавался коням овес и замешивалась сечка с отрубями. Кое-где у загонов подгнившие жерди были поломаны оседавшим настом или — еще по осени — самими лошадьми во время драк. Пришлось чинить изгороди лежавшими в запасе жердями. Наконец перед загонами уложили привезенные с собой шершавые куски-плиты слежавшегося, почти окаменевшего бузуна, добытого на местном соляном озере,— перед тем как идти к колодам с кормом, кони очень любят всласть нализаться соли.
Все мужчины (а на пашню выехали одни мужчины!) работали с одинаковым усердием. Потом дедушка Харитон зачем-то опять отправился бродить по пашням.
Известно, что в Сибири при изобилии пахотных угодий издавна существовала залежная система землепользования. Для несведущих людей, особенно из молодых, ее объяснить просто: распахав целинный участок степи, сибиряки несколько лет подряд засевали его главным образом пшеницей, а когда он заметно истощался, бросали и брались за другой. На заброшенной пашне в первое же лето откуда ни возьмись вырастала могучая и густая полынь — настоящая степная тайга. Полынь обычно шла в дело: ее очень любят овцы, и зимой, почуяв, что хозяин песет им навильник горчашей травы, они как бешеные бросаются к нему навстречу, грозя сбить его с ног. Полынь росла на пустошах еще года три или четыре, а потом постепенно сменялась разной, не менее могучей и живучей, степной травой; пустошь из мягкой становилась твердой, а лет через двадцать — вновь целиной.
Но не у всех и не всегда была возможность, да и нужда скашивать полынь. Тогда весной ее обычно выжигали, особенно если вдруг требовалось вновь пустить землю под пашню. Теперь это как раз и требовалось в связи с тем, что надо было засеять несколько десятин для пашей семьи.
...Мы неотступно следовали по пятам дедушки Харитона. Обойдя большой клин пустошей, он обратился к нам с неожиданным предложением:
— Ну чо, паря, зажжем, а? — Кивнул в сторону пустошей: — Ветерок туда дует.
Мы оживились, закричали:
— Зажигай, дедушка, зажигай!
Как известно, все мальчишки любят иметь дело с огнем: так и смотрят, где бы развести костерок, чего бы поджечь. Недаром взрослые постоянно прятали от нас самодельные спички и кресала для высечки огня из кремня, недаром зорко следили за нами, особенно летом, справедливо опасаясь, как бы мы не устроили пожар. Кстати, это и случалось частепько в деревнях по вине малышей. Ну а здесь предстояло выжечь несколько десятин пустошей. Было отчего поднять визг!
Пока дедушка Харитон добывал кресалом огонь, пытаясь зажечь трут из березовой чаги, мы нахватали мелкой сухой травки и уложили ее кучей под стеной полынной тайги. Огонь разжи-вили с трудом, а когда он, потрескивая, наконец-то ворвался в полынь и над нею взвились клубы белесого дыма, шагов за сотню из пустоши на чистую целину ошалело выскочил заяц. Но вместо того чтобы бежать без оглядки, он почему-то заметался туда-сюда, хотя мы уже и махали руками, и орали во все горло:
— Заяц,заяц!
— Зайчиха, однако,— возразил дедушка Харитон.
Я ухватился за рукав его зипуна:
— У нее здесь зайчатки?
— Может быть. Они рано выводятся.
Зайчиха еще несколько секунд вертелась на одном месте, словно оказалась в клетке. Она даже приподнялась на задние лапки, поглядела на нас и только после этого вдруг стремглав ударилась, высоко подпрыгивая, чистой целиной. Но, оказавшись вдали от огня, она опять сиганула в гущину пустоши. Вот дуреха...
— Теперь они уже бегают,— бодро сказал дедушка Харитон о зайчатах.— Мать уведет их.
— Зачем зажигал? Зачем зажигал? — закричал я, все сильнее дергая дедушку за рукав зипуна.— Ты знал, что здесь зайчатки!
— А-а, будь неладна! Да не знал я...
— Знал, знал!
Сдернув с себя пальтишко, я бросился к огню. Но было уже поздно. Я хлестал по огню единственной своей одежиной, а огонь, словно огрызаясь, подняв вихрь искр, все сильнее и неудержимее врывался в пустошь, взлетал языками, растекался в стороны волной. Глаза мне обжигало искрами, залепляло хлопьями травяного пепла, застилало дымом...
— Да ты чо, паря? Очумел? — закричал надо мной дедушка и, подхватив под мышки, оттащил от огня.— Бича захотел, чо ли? Погляди, лопотину-то не сжег?
Дедушка Харитон впервые показался мне совсем другим, злым человеком, который не жалел даже маленьких зайчаток, и я, не зная, как его наказать, хотел укусить его за руку.
— Да ты чо, совсем ума лишился? — вырывая у меня руку, осерчал дедушка Харитон.— Вот ты какой карактерпыы! Гляди-ка: кусаться задумал! Ну погоди, я тебе задам!
— Ты зайчаток сжег! — выкрикнул я сквозь слезы и, круто поверпувшись, зашагал к землянке, волоча свое пальтишко по целине.
Через несколько минут, когда огонь, жадно пожирая полынь, растекся уже по всей пустоши, Федя Зырянов появился в землянке. Я лежал на свежей соломе, отвернувшись к стене.
— Мишк, а Мишк,— позвал меня Федя, присаживаясь на нары.— Да ты не плачь. Они убежали.
Я быстро обернулся, приподнялся на локоть:
— Врешь!
— Дак сам видел. Своими глазами. Ты это... только ушел, а зайчиха и выманила их из пустоши. И они понеслись все вместе. Только прыг-прыг...
— Побожись! — потребовал я, как было заведено в нашем ребячьем миру.
Федя немного замялся, но мне хотелось ему верить, и я решил, что его заминка была случайной. Может, только оттого, что я так напористо потребовал клятвы.
— Вот те крест! — наконец-то побожился Федя.
— Сколько их было?
— Два зайчонка.
— Большие?
— Да уж болыпеныше. Не угонишься. Теперь они далеко.
Заминок у Феди больше не случалось, и он вспомнил еще несколько подробностей драматической сцены с зайчатами, убегающими от огня. Вероятно, скрепя сердце, но Федя с честью выполнил весьма трудное задание дедушки Харитона. Вскоре тот и сам появился в землянке.
— Ну, слава богу, живы остались! Ну и сиганули! Перепугались, знамо,— заговорил он, тоже присаживаясь на нары у моих ног.— Знатьё бы, дак, знамо, закричать бы, выгнать их сначала с пустоши, а потом уж и поджигать! А кто же знал, что они вывелись на пустоши? Я думал, они в колке живут.
Меня всегда, всю жизнь легко было обмануть, что и делали со мною многие, очень многие люди...
Взрослыми люди становятся в разную пору своей жизни. Случается, правда, что некоторые так и остаются детьми до глу* бокой старости. Словом, как на роду написано.
О том, кого же считать взрослым человеком, существует много самых различных мнений. Между тем есть ли тут о чем спорить? Всякий человек, по-моему, становится взрослым в то незабвенное время, когда он начинает работать и кормить не только себя, но и ближних.
Но как нелегко становиться взрослым!
...На следующее утро началась пахота.
Дядя Павел Гулько выехал на целинный клин с двухлемешным плугом. Его тащила четверка дюжих меринов; на кореннике гордо восседал Андрейка, начинавший уже третью свою пашню и хорошо знавший свое дело. Но для верности впереди упряжки бойко вышагивал дедушка Харитон, стреляя вдоль зорким взглядом,— он прокладывал для Андрейки направление первой борозды, а дядя Павел, наклонясь, нажимал на поручни плуга, Помогая лемехам врезаться в землю.
Как приятно было шагать первой бороздой! Есть особая прелесть в самом начале любого дела, а особенно, как мне кажется, в начале пахоты. Вот спала земля, ощетинившаяся жнивьем или помятой травой, будто укрытая по бедности старенькой дерюжкой, неприглядная, скучная и для глаза, и для души. Но лемеха плуга с мягким шорохом разрезают ее на пласты, переворачивают их вверх изнанкой, и черноземная влажная земля, маслянисто блестя па солнце, наполняет тебя такой радостью, что ты готов прыгать и взлетать над свежей пахотой. Ты хватаешь горстью рассыпчатую землю, вдыхаешь ее густой, волнующий запах всей грудью, и перед тобой будто открывается ее какая-то особая тайна. Ты понимаешь, что скоро она, засеянная человеческой рукой из лукошка, согреет своим теплом зерна и пробудит в них жизпь — они пустят корпи, а их ростки выбьются на белый свет и укроют ее нежнейшей зеленью. Ну не чудо ли эта способность, эта власть земли? И хотя ты идешь готовой бороздой, проложеи-нрй другими, и совсем без дела, ты все равно чувствуешь себя соучастником великой крестьянской работы. И одного этого тебе пока вполне достаточно. Радуясь успешному началу пахоты, ты безотчетно делишься своей радостью с землей, за что она тебя в свое время и вознаградит хлебом.