За дни, пока все работали на пашне, бор омолодился и зажил новой, более спокойной, чем во время шумного пролета птичьих стай, жизнью. Утки успели обзавестись гнездами, начали класть яйца, а потому таились в непролазных камышах. Только одинокие селезни все еще носились над озерами. Весь бор уже был объят той устойчивой тишиной, какой совсем но мешает усердное плотничанье дятлов, пересвисты и треньканье лесных пичуг. После вольготной степи, почти всегда обдуваемой ветерком, в бору казалось очень душно, особенно в сосняках, где застаивался запах хвои, прогретой на солнце. Легче дышалось в низинах, заселенных чернолесьем, где все еще поблескивали между кочек лужицы полой воды, пронзенные со дна щетинкой яркой зелени.
Не доходя до озера, мальчишки постепенно разбредались в разные стороны с дороги, по которой мы шли,— она обрывалась у Горького. Наши дуплянки были развешаны в том месте, где находилась небольшая рыбачья землянка дедушки Харитона.
За старшего у нас был тринадцатилетний, рослый и серьезный Алеша Зырянов. Ему, должно быть, льстило, что под его началом оказалась орава мальчишек, и он с большой серьезностью относился к своей роли. Меня, как новичка, он поучал особо заботливо:
— Залезешь, так не горячись, ловчей держись за сук. Скла-дешъ яйца в фуражку, а потом ее в зубы. И слезай!
По деревьям я лазил с удовольствием, нередко хвастаясь своей ловкостью и неутомимостью. Более того, даже по телеграфным столбам на тракте я, бывало, взбирался в считанные секунды, с истинно беличьей цепкостью и легкостью.
Помню, с каким волнением поднялся я к первой дуплянке. Мы, деревенские ребята, были приучены на все смотреть просто, без излишних размышлений и терзаний. Но на этот раз я вдруг испытал какую-то неловкость и стыдливость перед бедной, так жестоко обманутой гоголихой, которая только что вылетела из гнезда. Держась за ствол сосны, я почему-то помедлил и в задумчивости засмотрелся поверх прибрежных камышей на широкое сверкающее озеро.
Но уже пробудилось любопытство. «Может, там и нет ничего»,— сказал я себе, безотчетно подбадривая себя. И все же я не ощутил никакой радости, когда сунул руку в лаз и нащупал выстланное разной мягкостью и пухом теплое утиное гнездо, а в нем до десятка крупных яиц. Жалко стало доверчивую гого-лиху...
А с ближних сосен уже доносились крики:
— У меня полно яиц! Глядите, во какие!
— Мишк, а у тебя? Чо молчишь?
Жалость жалостью, а ведь есть-то охота. А тут еще, как нельзя кстати, вспомнились заверения знатоков, что гоголихе ничего не стоит снова нанести полное гнездо яиц. Иу раз так —можно и брать.
Жалость быстро забылась, едва я разглядел на солнце свежее гоголиное яйцо. Чудо! Светится, как стеклышко! Я быстро опустошил гнездо. Семь голубоватых с прозеленью яиц будто свалились мне в фуражку с неба! Даровые! И я уже пожалел, что у меня меньше, чем у друзей, дуплянок, и уже позавидовал друзьям. «У них будут полные корзинки! — подумал я с досадой.— А у меня на донышке».
Но мне повезло. В следующей дуплянке я, к своему удивлению и радости, обнаружил около двух десятков яиц. Мне пришлось ради осторожности два раза спускаться с сосны на землю, держа в зубах свой картуз с добычей.
Ко мне подошел Алеша Зырянов, все время следивший за мною со стороны. Я сказал ему с восторгом:
— Несучая гоголиха попалась! Больше всех нанесла!
— Да, тебе подвалило,— с мужицкой рассудительностью согласился Алешка..— Только, однако, не одна гоголиха у тебя несется, а две. И каждая считает гнездо своим. Так бывает. Глупые они, знамо...
С другой стороны к нам подошел Васятка Елисеев, чем-то озабоченный, от чего-то приунывший. Узнав, что в одной из моих дуплянок, судя по всему, несутся две гоголихи, он и совсем опечалился, чего никак нельзя было ожидать от доброго и артельного паренька.
— А у меня в двух дуплянках гнезда св'иты, а яиц нету,—» пояснил Васятка, заметив, должно быть, недоумение в наших глазах.— И что такое с ними? Пошто не несутся? Рано им, чо ли? Или, поди, облюбовали другие дупла?
— Да где они их найдут? — возразил Алеша Зырянов.— Гоголих тыщи, а много ли дуплянок? Видишь, вон у Мишки одна на двоих. И потом, зачем же они вили гнезда? Они зря пе вьют.
Серьезно, умно рассуждал Алеша, но его доводы совсем повергли Васятку в уныние. Он сказал потупясь:
— Тогда куда же яйца подевались? Выкрал кто, чо ли?
— Ну и придумаешь же ты, Васюха! — сдерживая улыбку* возразил Алеша.— Да виданное ли это дело? Сроду не слыхать было, чтобы кто-то чужой по дуплянкам лазил. Нет у нас во-ров-то!
— Дак, может, вороны приладились и добывают?
— Воронам не достать. Горло коротковато.
— Да кто ж тогда? Кто?
Заметив, что у Васятки навертываются слезы обиды, Алеша снисходительно похлопал его по плечу:
— Да ты, слышь-ка, не плачь, а радуйся! Вот как! Чужие не могли взять. Свои взяли.
— Свои? — От растерянности у Васятки даже немного оглупело круглое лицо.— Наших никого здесь не было.
— А может, были?
— Девки, чо ли? Дак они не полезут.
— Эх, паря, недогадлив ты! — с сожалением заметил Але^ ша и, немного склонясь над Васяткой, понизил голос: — А про братанов забыл?
— Они же убегли! — возразил Васятка.— В дезертирах они!
— Убегли, да, видать, не так уж далеко,— ответил Алеша.— Должно, где-то в бору прячутся. Небось оголодали, вот и полезли в дуплянки. Свои ведь, не чужие...
И рассказать-то невозможно, что сделалось в те минуты с Васяткой! Он любил братьев той особой любовью, какая на диво скрепляла русские семьи в старые времена. До этого Васятка, вероятно, считал, что если братья не заглядывают домой даже ночами, чтобы разживиться хлебом, то они, стало быть, убежали куда-то далеко, может быть, к самому Мамонтову: тот всех дезертиров, сказывают, собирает в свой отряд. А они, оказывается, прячутся где-то здесь, в чащобах бора, совсем неда^ леко от дома.
*— Знаешь, Алеша,— заговорил Васятка, весь розовея от напора радостных мыслей,—коли так, они еще придут! Правда, а?
— Знамо, придут,— согласился Алеша.— В бору сейчас голодно.
— Тогда я вот чо сделаю: складу сейчас все яйца обратно в дуплянки! Пусть берут! Пусть едят! Может, с ими и дружки есть, тоже дезертиры, пускай все кормятся!
— Это резон,— сказал Алеша с медлительностью и серьезностью взрослого.— Ну, не все, знамо, складывай, немного и себе возьми. А то еще увидят тебя ребята с пустой корзинкой и привяжутся. Куда, дескать, яйца подевал? Ты вот чо... ты подстели побольше моху на дно, а потом наложи яиц рядка два, вот и будет у тебя полная корзинка. И прикуси язык. Своим, знамо, все скажи, а чужим — ни слова. А то живо споймают твоих братанов у этих дуплянок. Тогда они пропали.
Васятка быстро снарядился и полез с картузом в зубах к дуплянке, а к нам подошли Андрейка и Федя. Опи уже закончили сбор яиц и недоумевали, отчего мы толчемся под одной сосной. Неохотно, но Алеша рассказал им обо всем, что произошло, и потом всем нам строго наказал:
— Кто обмолвится одним словом — тому укорочу язык! А двумя обмолвится — обрежу еще и уши.
Угроза была серьезной, и мы наперебой начали божиться, что будем молчать. С огромным удовольствием мы чувствовали, что отныне наша жизнь отмечена особой метой и скреплена большой общей тайной. Ах, как приятна всяческая тайна в мальчишеские годы! Даже небольшая, пустяковая, какой грош цена. А тут такая, от которой дух спирает.
— Теперь разговеемся,— распорядился Алеша, кивая на корзинки.
Все уселись в кружок на сухом песочке под сосной и дружно начали высасывать, причмокивая и облизываясь, гоголиные яйца. Один я не решался на это...
— А ты чего? — поинтересовался Алеша.— Пробуй! Или бережешь?
— Бережет,— посмеялся надо мной Андрейка.
— Да нет, он брезгует,— сказал Федя.— Я знаю.
— Значит, брезгун?
Я действительно брезговал пить сырые яйца. Даже не мог спокойно смотреть на тех, кто это делает, и отходил прочь. Так продолжалось долгие годы.
...Веселой гурьбой возвращались мы из бора. К дороге, по которой мы шли, то и дело выходили все новые и новые группы мальчишек. Встречаясь, все хвастались друг перед другом своей добычей. Один Васятка помалкивал и не давал касаться своей корзипки.