— Ну чего вы ревете-то? Вот дурачки. Не одни вы сидите в бане. Все ваши дружки-товарищи сидят. На всю вашу шатию напала зараза. Надо терпеть. Помирать-то неохота, поди? Ну вот и сидите, сказывайте сказки.
Первый день был особенно трудным. Мои братишки —■ по малолетству — довольно быстро смирились со своим положением и начали разные забавы. Сначала они осторожно, касались пальцами друг друга, посмеиваясь от щекотки, потом, разойдясь, начали всячески разрисовывать свои тела. От их беззаботного визга хотелось бежать из бани. Но куда побежишь, голый да измазанный, будто вынырнул из вонючей ямы? Я устроился поближе к небольшому окошечку и с горькой тоской безотрывно смотрел на изгородь, за которой почти у самого кордона проходила лесная дорога. На ней изредка показывались прохожие и проезжие: или отправлялись в бор, или возвращались из бора. В своем кругу мы, деревенские ребята, в том возрасте еще не стеснялись наготы. Но когда естественная нагота была обезображена, мне даже перед братишками было неприятно и неловко быть нагим.
Время тянулось медленно и тоскливо.
Моим братишкам не сиделось на месте. Они толкались, бегали по бане, затевали разные игры. В задумчивости я и не заметил, как они выскочили в предбанник, а потом открыли и наружную дверь. И вдруг я услышал их крики:
— Жеребенок! Жеребенок! -
Мимо кордона проезжал какой-то мужик на рыдване, вероятно на дегтярню. Он сидел, как положено, на правой стороне рыдвана, свесив ноги, к нам спиной, и смотрел в сторону бора. Рядом с его рыдваном, но только с нашей стороны, шагал рыжий, весь в белых заплаточках жеребенок-сеголеток. До чего же он был уморительно забавен, почти игрушечен рядом со своей крупной матерью. В лад с нею он тоже помахивал худенькой ушастой головой, да изредка и хвостом.
Но что это? Мои братишки взапуски летели от бани к пряслу из березовых жердей. Меня так и обожгло: им, малым, все сойдет, а вот мне за них как пить дать здорово попадет от матери! Забывая о стыде, я тоже выскочил из бани, закричал на братишек, но они, будто оглохнув, уже карабкались на прясло. Пришлось и мне туда бежать.
С прясла братишки молча, зачарованно смотрели на удаляющегося жеребенка, и у меня, скажу по совести, не поднялась рука, чтобы стащить их на землю. Более того, я и сам вскочил на среднюю жердину прясла. В этот момент мужик оглянулся и увидел нас во всей нашей черной наготе.
Тот мужик, скорее всего, был веселым человеком. Забавы рада он сделал вид, что увидел на прясле совсем не ребят, вымазанных дегтярной мазью, а чертенят. Он изобразил на лице страх и, крестясь, заорал:
— Господи, спаси и помилуй! Тьфу, тьфу, окаянные! Изы-ди!— и давай нахлестывать свою кобылицу бичом.
Но мы, конечно, очень охотно поверили в то, что мужик смертельно испуган. Надо было нагнать на него еще побольше страху! И мы давай изображать из себя чертенят: орать на все лады, размахивая руками и подпрыгивая на прясле.
И дождались, что на крыльцо выбежала мать.
Надавав подзатыльников и заново обмазав всех мазью, она опять загнала нас в баню. Но теперь сидеть в изоляции было все же легче — у нас появилась какая ни на есть забава. Стоило показаться людям на дороге у кордона, мы дружно выскакивали из бани и, не боясь матери, с криками взлетали на прясло. Кое-кто из сельчан, вероятно, уже знал о том, что мы играем в чертенят. Завидя нас, они, притворно вопя, бросались прочь с дороги, а мы заливались таким смехом, что иной раз валились с прясла.
Не помню, на какой день нашего сидения у окошечка бани неожиданно появился Федя Зырянов. Постучал, позвал:
— Мишк, выйди!
Я вылетел в предбанник.
— Ты все еще заразный, чо ли? — спросил Федя, оглядывая меня с ног До головы.
— Какой я заразный?
— А пошто тебя так долго мажут?
— Мама говорит, для верности.
— От этой бабушкиной мази не только махопькие клешшики, а любой зверь сдохнет,— сказал Федя, присаживаясь на скамеечку в предбаннике.— Едучая, терпения нет, всего изъела! А уж провонял — и не говори! Мылся, мылся вчерась в бане, а от меня все дегтем, как от сбруи. Ну а вам, видать* и вовсе не отба-ниться! Не сказывала мать, когда баню затопит?
— Может, к вечеру,— ответил я с печальной предположительностью.
— Будешь ты как дед Нефед с дегтярни. Убегай от матери, а то до нутрей деготь пройдет. Кишки прочернеют, как вожжи.
— А как другие ребята?
— Все как черти. Весь деготь, говорят, на нас пошел. Телеги смазывать нечем. Ладно, своя дегтярня.
— Чего слышно в селе-то?
— Новостей много. Всего не расскажешь! — оживился Федя, без сомнения собираясь рассказывать обо всем, что уже стало ему известно.— Пока мы сидели по баням, всякое было. Вон в Бутырках, говорят, какие-то люди налетели на милицию к давай всех лупить. Те бежать. Прибежали к нам в село. Один-то — тот самый, сказывают, какой моему бате грозил на пашне. Помнишь? Ну вот, а здесь-то их и напоили самосидкой! {Так называли у нас самогон.) Свалились они замертво, а у них и стащили разную оружию. Два парня, Исаенко и Сухпо.
— А когда те проспались, что было?
— Неизвестно. Мужики уложили пьяных в ходки и вывезли за село. И пустили коней по дороге. Никто и не знает, где они проснулись. А возвращаться в село за оружием, видать, побоялись. Уехали дальше.
— Так они и в Кабанье, поди, попали!— заметил я, повеселев от забавной новости.— А там Мамонтов!
— Он им, поди, задал!
Как всегда, заговорив о Мамонтове, мы размечтались — имя храброго и неуловимого партизанского вожака, уже овеянпое славой в наших местах, вызывало у нас, мальчишек, самые неожиданные желания и помыслы.
Наклонившись ко мне, Федя заговорил вдруг шепотом:
— А ты хочешь быть Мамонтовым?
— Хочу!—- признался я горячо.
— Ия хочу.
А ведь недавно мечталось совсем о другом...
IV
Уже на исходе весны у отца прибавилось забот и хлопот по службе. Хотя лесные травы живо шли в рост, но пока еще не успели подняться высоко и густо, чтобы заволочь все согры, все низины, а подлесок едва лишь начал давать прирост и потому еще не успел загустеть сочной листвой. В ту пору для шального огня в бору не было никаких естественных преград па земле. Оп мог, едва занявшись, быстро набрать силу и рвануть по бору свободно, играючи взлетая на вершины сосен. Ему была полная воля не только в сосняках, где пригретые солнцем пески были покрыты слоем отмершей, высохшей, воспламеняющейся, как порох, хвои, но и в чернолесье, заваленном не успевшей перегнить и слегка подсушенной листвой. И потому лес нуждался в зорком хозяйском догляде.
Одно спасало тогда бор: в нем редко появлялись люди. Но они потянулись в него сразу же после пахоты. К озерам выезжали рыбаки. На их становьях — за неимением спичек — никогда не давали угасать огню. Целыми артелями выезжали мужики заготавливать жерди для поскотины и на свои изгороди, делать заготовки на косьевища, на черенки для вил и грабель. Все село выезжало обламывать березы на веники и метлы. Кроме того, всюду по бору в поисках съестного и развлечений носились мальчишечьи ватага. Начинающие тайные курильщики, скрываясь от взрослых, обучались добывать огонь из кремня и любили разжигать где попало свои костерки.
За всем этим людом нужен был глаз да глаз. И отец каждое утро отправлялся в бор вслед за сельчанами, объезжал все места, где они работали, все рыбачьи стоянки, все ребячьи убежища...
Но особенно беспокойным стал он, когда начались грозы. В начале лета они вовсю разгулялись по алтайскому приволью. Налетали они всегда внезапно и прокатывались буйно, гулко, как горные камнепады. Обычно после каждого раскатистого удара грома в темные небеса взлетали, причудливо ветвясь, ослепительные, дрожащие молнии — от них все живое замирало в тягостном ожидании смертной секунды. Но иной раз молнии, зародившись где-то в темени небес, остро рассекая их так и сяк, стрелами вонзались в землю, нередко настигая в степи неосторожного человека или расщепляя почти до комля возвышающуюся над бором вековую соспу с сухостойной вершиной, и она враз занималась, как огромная свеча.