Гроза долго еще раскатывалась и гремела над бором. Поджидая отца, я все время выскакивал за ворота. Но вот наконец на селе в разных местах послышались мужские голоса, скрип телег, лай собак...
Показалась луна. Я напряженно всматривался в сторону леса, ожидая увидеть скачущего отца. Но через некоторое время на дороге показалась чья-то телега. Рядом с нею шагали мужики, а Зайчик, без седока, белел позади. Подхваченный тревогой, я бросился навстречу сельчанам и, поравнявшись с телегой, разглядел: на ней лежит отец.
— Не бойсь, он спит,— сказал негромко Филипп Федотович, шагавший с вожжами в руках.— Сморило дорогой. Весь день в седле.
У ворот кордона телега остановилась, и Филипп Федотович тронул меня за плечо:
— Бери коня, расседлывай.
— А папа?
— Пусть поспит. Тревожить не будем.
Мать выскочила на крыльцо, крикнула:
— Говори скорее, убило отца-то?
— Спит оп.
— А чего он разоспался-то па чужой телеге?
Расседлав коня, я вновь вышел за ворота, осторожно подошел к телеге. Отец негромко, по тяжко всхрапывал во сне. Я начал всматриваться в его усталое, грязное лицо.
Мне было неясно, почему мужики не только проводили заснувшего отца до кордона, по все еще сидят па длинной скамье близ калитки и все что-то толкуют о нем, все толкуют... Я ревниво прислушался: хвалят или осуждают? Оказывается, мужиков многое поразило в отце, которого они впервые так хорошо разглядели на людях, да еще в горячем деле. До меня все время долетали разные лестные слова об отце. Сдерживая счастливое волнение, я осторожно вытаскивал из растрепанных волос отца сухие сосновые иглы. 3
лись развалистые кусты ежи сборной и большого пырея. Но все эти травы, хотя и чувствовали себя полными хозяевами целины, не лезли на особо обласканные солнцем поляны-куртины, где издревле разрослись стелящиеся по земле заросли необычайно запашистой степной клубники. В начале июля ее здесь было красньщ-красно.
. Поблизости от села, на полянах в бору, водилась и земляиит ка, и клубника. Ягод на первый случай всем хватало, и никто без времени даже не помышлял, в нарушение общественного порядка, отправляться за ними в степь. Все терпеливо ждали, когда будет назначен «ягодный бой». Хороший был порядок! И вот когда наконец-то наступил долгожданный день, ожило все село. Мы, мальчишки, раньше обычного, на зорьке, пригнали коней из поскотины. Снаряжались быстро, весело, шумно. С восходом солнца по всему селу затарахтели телеги с принаряженными, как на праздник, женщинами и девушками, с крикливой ребятней. На многих телегах, едва они вышли на степные дороги, зазвенели песни.
Не знаю, как делились между сельчанами ягодные места, но их всем хватало. Возможно, каждый двор выезжал на свои покосы. Хорошо помню, что наша семья оказалась тогда в полном одиночестве. Откровенно говоря, мы могли набрать все наши ьодра и корзины на одной делянке, но, признаться, у всех так разбежались глаза, что мы иногда без всякой нужды переходили с места на место. Тут нашим вожаком, конечно же, была мать. На ягодниках она с особенным блеском показала свое умение работать быстро и сноровисто. Руки ее действовали неутомимо и с такой ловкостью, что ее ведро полнилось, как в сказре. Правда, второпях она зачастую срывала не совсем созревшие ягоды, даже зеленые, с веточками, но в этом, по ее разумению, не было никакой беды: дома все очистится, перемешается, истолчется — и станет ягодной сушеной лепешкой. Отец же и здесь остался трен себе. Прежде всего он разрешил всем нам, трем братьям, отведать ягод вволю, а уж потом и собирать их в свои корзинки. Но мать решительно потребовала:
— Наперво наберите, а потом хоть облопайтесь!
Конечно, ей хотелось сделать как можно больше запасов для
зимы. Находясь во власти хозяйственных помыслов, прежде всего в интересах детей, она, как это ни странно, забывала, что мы еще дети. А вот отец, он хорошо понимал это и был против предлагаемой матерью очередности. Он прямо-таки взбунтовался, что случалось с ним в редчайших случаях, при вынужденных обстоятельствах, и настоял на своем порядке. Осторожно, воровато поглядывая на мать, мы принялись поспешно набивать клубникой свои рты.
Найдя большую, спелую ветвь, отец тут же передавал ее кому-нибудь из нас и говорил тихонько:
— На-ка вот, съешь!
Не думаю, чтобы отцу хотелось отставать от матери, но он пе спешил, он наслаждался работой, собирая ягодку к ягодке. Заглянешь к нему в ведро — там будто огонь.
Набрав первую корзинку, мать не выдержала и подошла к отцу:
— А ну где твои ягоды? О господи, и это все? Ну и работничек! Руки-то еще не отсохли? Ну так отсохнут! Ребят учил, да й сам небось мимо рта не проносил?
— Фрося, помолчи,-- мягко попросил отец.
— Люди на всю зиму наберут, а мы...
— Да не горячись ты, мать!
За день мать набрала несколько ведер ягод. Но сейчас мне вспоминается не то, как я ел поздние ягодные лепешки, наделанные матерью, а то, как отец угощал нас кистями спелой клубники в степи. Хорошо помню и то, как он, в каком-то радостном возбуждении отрываясь от работы, поднимался на ноги и говорил нам:
— А поглядите-ка, ребятушки, на степь! Какое раздолье! Какое чудо!— Его поэтическая душа была полна восторга.— Так и хочется петь!
— Пой, пой,— язвительно советовала мать.
Он все же сделал свое дело: собирая ягоды, я стал частенько оглядываться по сторонам. В самом деле, как хорошо было в степи! Иной раз засмотришься — не хочется отрывать от нес взгляда.
Ранней весной, когда мы выезжали на пашню, степь, как ни говори, была довольно неприглядной: серая, вроде волчьей шкуры, целина, помятые снегами и обтрепанные ветрами полынные пустоши, черные, засыпанные пеплом палы. Над степью от восхода до заката солнца серебристой журчащей волной растекалась песнь тысяч жаворонков, она наполняла душу смутным счастьем, предчувствием великих свершений на земле. И все же степь, да еще при непогоде, при ветре, пронизывающем до костей, казалась пока неухоженной, сиротливой, диковатой.
Теперь же она была совсем иной. Под знойным солнцем, под просторным ослепительным небом ее безбрежье было куда необъятнее, чем весной. И даже при полном безветрии она чуть приметно для глаза колыхалась широко, из края в край, как море. И была не однообразно зеленой, а многоцветной, каким часто бывает море: в одном месте серебрилась, в другом — отсвечивала свежей позолотой, в третьем — густо синела, в зависимости от того, где и какие преобладали травы. Березовые колки стояли среди степного половодья, как белоскальные острова. По всем гуселетовским покосам виднелись пустые телеги, около них, почти вплавь по травам, паслись выпряженные кони, а людей, собирающих ягоды, совсем и не видно было, только то с одной, то с другой стороны чуть внятно доносились девичьи песни.
Именно в тот день, по совету отца присмотревшись к степи, я впервые понял, какое это чудо на земле. Степь была только степью, ничего лишнего, не присущего ей от сотворения, ничего, что не сродни ей,— и в этом была ее главная красота! И степное безмолвие в отличие от лесного, особенно таежного, не вызывало тревоги и тоски, а лишь слегка грустное раздумье. Сливаясь со степью всей душой, человек не чувствовал среди ее просторов одиночества. Степь и человек — да здесь больше ничего и не надо было! Хорошо было и человеку, и степи. Все остальное было им чуждо.
И еще я понял тогда, что, делая любое дело, даже с большим увлечением и любовью, даже считая его, может быть, очень важным в жизни, не будь рабом этого дела, не забывай оглядываться вокруг, не переставай любоваться красотой всего, что тебя окружает, давай полную волю своей душе, жаждущей общения с миром.
Мы еще раза два, делая небольшие перерывы, выезжали всей семьей за клубникой. Эти выезды запомнились тем, как степь все больше и больше овладевала моим сердцем и моим сознанием. Ее привольные просторы, сливающиеся с горизонтом, ее чуть грустное безмолвие волновали мои мысли и чувства. Ее сомневаюсь, что именно в те дни и родилась моя сыновняя привязанность к родной степи. Она не угасла даже и тогда, когда у меня появилось новое увлечение — горы. Степь была моей первой, незабываемой детской любовью, а вот горы — любовью юности.