Но вот поймал и Федя. Он держал уточку крепко, прижав ее к груди, а она, грациозно выгибая шею, вытягивала свою головку и, как мне показалось, страдальчески осматривала родное озеро.
■— Не будешь резать? — спросил я Федю хмуро, очень раздосадованный своей неудачей.
— Не-е-е... Раз был уговор...
И верно, накануне вечером, встретясь для обсуждения предстоящего промыслового похода, мы уговорились принести утят живыми: пусть живут до осени! Интересно ведь поглядеть, привыкнут ли они у нас, станут ли домашними? С этой целью мы и взяли пестерьки, крытые тряпицами.
Федя вышел на берег, а я вповь побрел по камышам. Одного утенка я поймал-таки, но, боясь искалечить, прижал его к груди слишком осторожно. Как раз в этот момент сзади раздался резкий и насмешливый голос Ваньки Барсукова. Оп крикнул что-то обидное. Я обернулся, и утепок, вырвав у меня крылья, взмахнул ими и выскользнул из моих рук. Нырнув, оп исчез бесследно.
— Раззява! — радуясь моей оплошности, закричал Ванька.— И поймал, да упустил! Косорукий, вот чо!
Я готов был выдрать ему глаза.
— Замолчь, живоглот!
— А-а, ты еще обзывать? Да? Обзывать?
Не миновать бы драки здесь же, в озере, но Ваньку толкпул в спину вовремя подоспевший Андрейка Гулько.
— Иди-иди, не задирайся!
— Он обзыват!
— Не глотай запаренные яйца.
Наконец-то, с большим запозданием, но повезло и мне. Прямо передо мною всплыл утенок и, должно быть обессилев от долгого ныряния, не осматриваясь, потянулся к лабзе. На этот раз, схватив утенка, я прижал его к себе крепко.
После этого мне уже не хотелось вновь лезть в озеро. Но Федя, помогавший мне упрятывать утенка в пестерьку, настаивал:
— Пойдем, может, еще поймаешь. Двум веселее будет жить.
Но как я ни метался по озеру, все опять без толку. Впрочем, это не вызвало у меня особой досады. Я был доволен охотой. Не беда, что у меня всего один утенок. Завтра еще поймаю. Я даже развеселился и несколько раз принимался хохотать: Ваиька-то Барсуков тоже остался с носом. Все ребята, кроме меня, сравнялись с ним в добыче, а Андрейка Гулько даже обставил его — поймал четырех утят.
Но такого позора не могло вынести Ванькино самолюбие.
— Без меня вам ни одного бы не поймать,— заговорил он ворчливо, выжимая рубаху для просушки на солнце.— Одному крикни, другому крикни. Все слепошарые! В упор *яе видят! И полоротые — из рук выпускают!
Мы не хотели связываться с Ванькой. Пусть поважничает. Утомленные суматошной охотой, обрадованные удачей, мы были настроены мирно, незлобиво. Некоторые ребята уже развесили свои штаны и рубахи на сучьях сосенок, на кустах калины. Негромко переговаривались, хлестали себя ладошками по голому телу, сбивая надоедливых паутов и слепней. И тогда Ванька, раздраженный нашим миролюбием, вдруг засобирался домой.
— Пойдем отсюда,— сказал он Яшке.— Где твои утята? О-о, у тебя живые? Дай сюда!
— Не дам! Не дам! — запротестовал Яшка, что было для нас большой новостью.
— Я тебя, дурака, научить хочу. Учись!
— Я не хочу, не хочу!
— К тебе с добром, с помощью, а ты, гнус, еще морду воротишь?! — загорелся Ванька, считая неповиновение Яшки предательством, его перебежкой в наш стан.— Дай сюда, тебе говорят!
Но Яшка взревел, вырывая у него мешочек с утятами. Еще мипута, и они все же окажутся во власти Вапьки, и тогда...
— Побьем, а? — тихонько предложил мне Федя.
Конечно, я согласился с большой живостью.
Федя оглушил Ваньку сзади мокрыми штанами, свитыми в жгут, я добавил ему мокрой рубахой. Остальные ребята, без нашего зова, дружно налетев со всех сторон, пустили в ход кулаки.
И Ванька был избит сильно, серьезно, как никогда. Его, должно быть, не сразу-то и признали в родном доме.
II
Несколько дней мы успешно охотились на утят-хлопушей. По из моей затеи — продержать их до осени — ничего не вышло.
Утята дичились, все время искали лазейки в хлевушке, ничего не ели и даже, на удивление, не подходили к корытцу с водой.
— Опаршивеют и подохнут,— сурово выговаривала мне мать.— И все из-за твоей дурости. И отец ему еще потакает! Реви не реви, а зарежу я их, вот и все! Хоть похлебки ребятишки похлебают.
И однажды, выйдя утром на кухню, я увидел в руках матери полуголого, худенького, синеватого утенка, а рядом в тазу с горстку серого мокрого пуха.
, Обидно было, но похлебка, признаться, показалась очень вкусной: о мясе у нас в доме летом и помину-то не было.
Но вот мы вернулись из бора с пустыми пестерьками. Все хлопуши, будто сговорившись, поднялись на крыло и улетели от родных гнезд на просторы Горького.
Увлекшись охотой, мы, мальчишки, день-деньской пропадали на озерах, а вечерами, едва скрывалось солнце, заваливались спать. Поэтому мы совершенно не замечали, что происходит в селе и в наших семьях. Правда, мне показалось странным, что отец редко бывал дома. Однажды я спросил мать:
,— Где же он? Все нет и нет...
— А вот явится, сам и спроси, где его черти носят,— ответила она с раздражением.— Доносится, тогда узнает!
В тот раз отец вернулся домой после полуночи. Я проснулся, услышав голоса на кухне: сдержанный — отца и почти крикливый — матери. Трудно было понять, о чем они спорят. Кажется, мать пыталась от чего-то удерживать отца. Она, как всегда, чего-то боялась.
Утром я заговорил с отцом:
— Ты где все ездишь? Совсем загонял Зайчика!
— Сегодня отдохнет,— ответил отец раздумчиво.
— Отвести в поскотину?
— Да нет, погоди.
Отец был чем-то возбужден, но непривычно молчалив.
Однако за завтраком, продолжая, вероятно, ночной спор с матерью, он неожиданно разговорился, хотя и без обычного радостного оживления, какое вызывал у него любой разговор в семье, на людях.
— У Колчака теперь плохие дела,— сказал он серьезно.— Еще весной ему дали по морде, а теперь пинками в Сибирь гонят. Теперь у него одна забота — дай бог ноги!
Подавая на стол, мать спросила:
— Сорока на хвосте принесла?
— Не сорока, а люди, которые бегут из его армии. Дезертиры. Красная Армия уже подходит к Челябе. А как и оттуда его выбьют — он так и покатится по сибирским степям!
— Загадали!
— Так и будет!
— Тогда и рыпаться нечего,— отрезала мать.— Надо обождать, а не пороть горячку. А то выскочите — и подставите дурные головы.
— Да нельзя же больше ждать, пойми ты!
— О детях вы не думаете!
— Если бы не думали, может, и терпели бы, а то вот не терпим!
Постепенно я убеждался, что в селе назревают важные события. Они касаются даже нашей детской судьбы. Пока отец и мать что-то недоговаривают, но, судя по всему, скоро все откроется само собой. Нечего и говорить, как меня обожгла и возбудила родительская тайна.
После завтрака, увидев, что отец опять куда-то собирается, я бросился к нему:
— Ты куда? Скажи!
— Пора и нам, сынок, подниматься на крыло,— ответил отец загадочно, вдруг блеснув зубами.— Пойдем-ка со мной к сборне. Сейчас туда сойдется все село.
На площади перед сборней уже собралась негромко разговаривающая толпа. У коновязи стояло несколько подвод и вертелись верховые в седлах, некоторые из них — с ружьями, что меня особенно удивило. Отец заторопился в сборню, а я встретился со своими дружками.
— Зачем сходка-то?
— Воевать мужики собрались, Колчака бить,— ответил всезнающий Федя Зырянов.— Вчерась вечером все дезертиры объявились. У Васятки братаны пришли. А вон, видишь, кто верш-ни-то с ружьями? Весной в бору мы их видали. Вон Ефим Голубев па буланке, вой Филька Крапивин, какой мне кресало дал, а вон и Степка Меркурьев, с берданкой-то...
Несколько верховых отделились от коновязи и поскакали в дальний конец Тгокалы.
Появление вооруженных людей, несомненно, создавало в селе особое настроение значительности совершающихся событий. Любопытство прямо-таки припекало нам пятки. Мы без устали шныряли по толпе, стараясь уловить что-нибудь важное в мужицких разговорах. Иптересно же было поскорее узнать, как гуселетовские мужики и парни будут бить ненавистного Колчака! Когда это будет? И где? Вот поглядеть бы...