— Ну, а если кормят тебя превосходно, тогда скажи, пожалуйста, почему вот ты, к примеру, такой худой, а я совершенно наоборот?
Что мог сказать Шадрин? Все буквально застыли, не шевелясь. Но Шадрин, все так же без улыбки, лишь плутоватые огоньки в глазах, вытянувшись еще больше и глядя сверху, как с каланчи, пробасил:
— Осмелюсь доложить, что главная тут разница происходит по причине вашего ума, товарищ генерал!
— То есть как так? — озадаченно спросил командующий фронтом, еще не перестав улыбаться.
— А так! — уже совсем осмелев, твердо отрапортовал Шадрин. — У меня мозгов избытка нет. А у вас, напротив, будь здоров сколько. И ума у вас столько, что в голове, стало быть, уже не помещается и в живот пошел!
Острое напряжение разрядилось взрывом могучего хохота. Смеялись все: и гвардейцы, и командиры, и гости, а больше всех, кажется, сам командующий. Говорят, что, даже уже садясь в машину, он, вспомнив о Шадрине, улыбаясь, сказал:
— Как он это насчет ума? Ах да, в голове, говорит, не помещается, так в живот пошел? Ну и сукин сын! А ведь не глуп! Право, не глуп!
Второй случай, который произошел с Шадриным, был несколько иного плана. Он был не таким веселым, как первый, хотя и имел совершенно неожиданную развязку. Но расскажу все по порядку.
Огневая позиция нашей батареи находилась примерно в шести километрах от села Вороново. Стреляли с закрытой позиции. Дали залп. Зарядили снова. Однако ракетных снарядов оказалось всего на две установки. Зарядили мое орудие и орудие Шадрина. Как всегда, орудия навели по буссоли. Ждем. Однако команды стрелять все нет и нет. Комбат приказал замаскировать орудия. Дело в том, что без чехлов, да еще заряженные серебристо-сверкающими ракетами, боевые установки наши были отличной мишенью с воздуха. А происходило это в августе 1942 года, и комбат у нас к тому времени был уже новый. Прежний командир батареи старший лейтенант Лянь-Кунь получил повышение и был переведен в другую часть на должность командира дивизиона. К нам пришел новый комбат, старший лейтенант Рякимов. (Сейчас, как я слышал, он генерал-лейтенант.) Отлично помню и по сей день его высокую, худощавую фигуру, смуглую кожу (что-то в лице его было вроде бы татарское), черные острые глаза и некоторую молчаливую суровость.
Около двух часов ожидали команды к стрельбе. Но ее не было, а пришел из штаба приказ готовить к бою только одно орудие, остальным пока отдыхать. Оставили наготове мое. Машину Шадрина отвели в сторону и замаскировали. На передовой наступило затишье. Самолетов над головой никаких. Синее небо, буйная зелень, заросшие цветами поляны… Ну просто редкая минута: мир на войне…
Старшина наш Фомичев с писарем Фроловым принесли в термосах обед. И какой обед! Горячий борщ, да такой, что от запаха одного закачаться можно. А на второе тушенка с гречневой кашей. А перед тушенкой этой еще и «боевые, фронтовые сто грамм»… Короче говоря, райская жизнь. Пообедали. Закурили. День был знойный. Даже сквозь ветки солнце припекало ощутимо. Младший сержант Шадрин вытер ладонью вспотевший лоб, с хрустом потянулся и сказал:
— Войны вроде никакой нет. Да и жарковато тут. Заберусь-ка я в свою дорогую кабиночку. Там попрохладней, да и комары не кусают. Может, и припухнуть с полчасика ухитрюсь.
Он открыл дверцу своей боевой установки. Опустил на лобовое стекло броневой щит, забрался на сиденье. И, устроившись там поудобней, сладко закрыл глаза. Большинство тоже разбрелось кто куда. То ли тишина была тому причиной, то ли довольно редкостная для северных краев, чуть ли не крымская погода, а всего вернее и то и другое вместе, но все почему-то решили, что стрельбы сегодня уже не будет.
Резкая команда: «Снять маскировку!» — прозвучала совсем неожиданно и словно бы хлестнула по нервам. Помню, что пока хлопцы мои сбрасывали березовые и хвойные ветки с направляющих, я уже был в кабине. Движения привычные и почти автоматические: правой рукой вставить ключ в пульт ведения огня. Повернуть вправо. Левой рукой включить рубильник. А перед этим проверить, чтобы в окошечке, показывающем, какая из направляющих включена, стоял либо нуль, либо красный кружок. Затем приготовиться и взяться правой рукой за рукоятку стрельбы, замереть и ждать новой команды. Сейчас она прозвучала почти сразу же после команды «Снять маскировку!». Вот она, такая знакомая и словно бы услышанная в первый раз:
— Огонь!
Уставную команду перед этим — «Расчет в укрытие!» — уже не подавали. Боевой опыт гвардейцев был таким, что все происходило мгновенно и как бы само собой. И когда звучала команда «Огонь!», расчет был уже на безопасном расстоянии. Итак, команда:
— Огонь!
Знакомым движением ритмично и плавно кручу рукоятку огня. Первый оборот, и вместо красного кружочка в окошке появляется нуль. Второй оборот — исчезает нуль и на его место выскакивает единица. Одновременно ощущаю привычный толчок установки и нарастающий рев. Это значит, что первая ракета, выбросив позади себя красно-белый огненный шлейф, с грохотом пронеслась над моей головой по спарке и ушла к цели. Новый оборот рукоятки, и сразу же второй толчок машины, и в нарастающем гуле к цели пошел второй снаряд. Поворот — толчок — рев, поворот — толчок — рев. Размеренно и быстро кручу рукоятку. И в это же самое время боковым зрением, почти похолодев, вижу слева за стеклом кабины, как раз с того места, где стоит боевая установка Шадрина, мощные бело-красные языки пламени, высокий вихрь травы, земли и листьев — и такой же грохот, как и позади моей машины. Впрочем, даже еще мощнее, так как гул моих ракет где-то позади, а рев шадринской установки почти в упор в левое ухо. Продолжаю докручивать свои обороты, все положенные шестнадцать, и одновременно холодею все больше и больше. Шадринская установка никуда не наведена. Она стояла, уткнувшись в кусты, и была направлена практически никуда, а точнее, почти параллельно линии фронта. Больше того, на установку был натянут брезентовый чехол. Первая же ракета чехол этот сорвала, вынесла вперед и вверх метров на пятьдесят, а затем, пробив в нем отверстие, вырвалась наружу и ушла вперед, а чехол, как громадная подбитая птица, повернувшись в воздухе, хлопнулся вниз. А вслед за первой ракетой уже летели и летели следующие, пока последняя, шестнадцатая, проревев и сверкнув мощным пламенем, не скрылась вдали.
Как потом выяснилось, Шадрин спал в кабине богатырским сном. Но каким бы ни был крепким у артиллериста сон на войне, все равно он не мирный, все равно фронтовой. Несколько часов установка Шадрина была наведена на цель. И это, очевидно, четко отпечаталось в его подсознании. А вот то, что орудие его затем было отведено в сторону, во время сна куда-то провалилось. И при первых же звуках стрельбы Шадрин, встрепенувшись и еще не проснувшись до конца, почти автоматически сунул ключ в гнездо, включил рубильник и закрутил рукоятку ведения огня. Опомнился и окончательно очнулся он лишь тогда, когда над ним и над всей нашей огневой повисла внезапно наступившая зловещая тишина. Я видел, как вылез из кабины насмерть перепуганный и побелевший как снег Шадрин. Видел, как ошалело и беспомощно уставился он на подходящего к нему почти безмолвного от ярости комбата Рякимова. Сквозь смуглоту комбатовских щек над закаменевшими скулами проступал полыхающий багрянцем румянец. Комбат шел, мелко переступая с каблука на носок, точно готовясь к яростному прыжку и, подойдя вплотную к бедолаге, встряхнул его за плечи и, вонзаясь в него суженными черными зрачками, не произнес, а почти сдавленно прошептал:
— Ты куда стрелял, паршивец? Ну, говори, куда?!
Вот как раз именно на этот-то вопрос Шадрин меньше всего мог дать вразумительный ответ. Он стоял, плотно сжав губы и глядя куда- то вдаль остановившимся взглядом. И на лице его было столько муки, что комбат не выдержал, перевел дух и уже другим, более спокойным голосом сказал: