— Вот похлебай, я тут смороды тебе натомил. На солнце томил, лучше печки. Экова севогод сморода. Над рекой такое гроздьё висит, ёчи-мачи, винограду не надо. Да оно и понятно, сухмень какая все лето, в лесу все пожгло, но у воды-то смородке — милое дело.
Градька свесился с нар, отхаркался, сплюнул на пол.
— Встаю, Севолод. Встаю. С утра еще хотел встать, дак опять провалился…
— Ну, дак оно чего ж. Это ж дело худое, когда башку распекает, а ноги стынут. Да куда теперь-то вставать? Уж спи.
Градька снова откинулся на спину и закрыл глаза. Сон был рядом.
— Севолод, ты здесь?
— А?
— Круглов-то делянки принял? А мужики где? Трактор-то вытащили? Чего молчишь, Севолод?
Все это Градька говорил через паузы, давая Всеволоду ответить, но тот сначала долго молчал, потом расстегнул рукав, закатал, и дряблым, сухим стариковским локтем, по-женски, пощупал у Градьки лоб.
— Градислав, — растерянно проговорил он. — Ты это чего? Жар-от вроде ушел. Ты чего такое тут говоришь-то? Когда ведь это приехал Круглов-от! Не приехал он. По сюю пору все не приехал! И Саня с Геней не возвращались. Как ты на реку ушел, и они через час ушли. Сказали, пойдут в сто девятый квартал, смотреть Круглова, а то чего без дела сидеть. Да вот и не возвращаются второй дён. Я даже не знал, чего с вами делать. Не то за ними бежать, не то тебя обихаживать.
Севолодко спустил рукав до конца и начал ловить на латаной ветхой манжете мелкую прыгучую пуговку.
— Граня, у нас ведь еще беда. Туристов каких-то к нам принесло. Только нелюдские какие-то. В избу спать не пошли, спят в палатке, и чай на спирту готовят. Спирт это, говорят. А какой спирт, когда весь чистый сахар! Только не сладкий. Я в воде хотел его растворить, дак отняли. Не людские же, говорю. Туристы… А хайрузов-то они твоих сберегли, закоптили. Ужо сейчас принесу. Скусные. Сам-от он мужик ничего, живой, а девка какая-то совсем кислая. Мужик, он как тебя посмотрел, дак сразу пилюлю в тебя засунул. Не помнишь? Крыз в тебе, говорит. А что за крыз, не знаю. Ладно не крыса.
Градька облизал губы.
— На-ко, попей еще, — подхватился со своей смородою Всеволод. Но Градька лишь помотал головой. Попросил рассказать о туристах еще.
— А чего еще? Мужика-то Максимом звать, а отчество у него, я забыл, как в аптеке, язык сломаешь. Ходит все, это, по берегу, смотрит. И на ту сторону тоже перебродил, пройдет по дороге-то с километр, и назад, я гляжу, бежит. И опять ходит-смотрит, где избы ране стояли. Котора тут была церква, у меня спрашивал. А то я знаю, котора? Котора-то. Заросло все, не разберешь. А девка…
Всеволод внезапно замолк и прислушался, повернув голову к окну.
— Не слышишь, Градь? Никак Вермут брешет. Ужо-ко пойду. Может, Геня с Саней пришли.
Он поставил на стол пол-литровую банку с томленой смородой, протер рукавом окно, пустив в помещение больше света, и вышел, прикрыв за собою дверь.
Пощербленная и облупленная глинобитная печь косилась на Градьку черным холодным устьем. Между печью и нарами громоздилась на кирпичах поставленная на попа железная бочка с дырявой дверцей, жестяная труба от нее уходила в печную вьюшку.
Больше в зимовке ничего не было. Нет. Был камень. На бочке всегда лежал здоровенный камень, кремень, величиной и формой разительно напоминающий человеческий мозг. Порой его даже хотелось примерить — как головной убор. Внутриголовной.
Никто не знал, откуда был этот камень. Может, геологи оставили как курьез. А, может, кто-то нашел в избе. Может, он еще сто-двести лет уже служил по хозяйству и пригнетал в кадушке грибы?
Камень принадлежал избе. В нем было что-то от талисмана. В то время как прочие избы падали, разрушались, этот сруб-пятистенник, ничем от других не отличный, ничуть не крепче других, стоял как повенчанный с вечностью.
Как лесники, геологи и охотники ожидали увидеть здесь, на взгорке по-над рекой, одинокую среди леса избу, так в зимовке ее, на поставленной на-попá бочке-печке, их всегда ждал и этот бугристый, продернутый желтой и розовой стекловидностью холодный кварцево-халцедоновой мозг.
Почему-то сейчас, на мгновения просыпаясь, Градька сразу видел камень перед собой и от этого весь внутренне вздрагивал. Никогда еще собственный мозг не казался ему вот такой же застывшей, внутренне напряженной, кремневидной материей. Стукнуть обухом — разлетится миллионами искр.