— Нравится? Он тоже не раз вглядывался в этот портрет, — говорит Бакула и поднимает вверх один из подсвечников в виде дорической колонны.
— Я плохо разбираюсь в живописи. Голландская школа?
Бакула усмехается и ставит подсвечник на место. Комната снова погружается во мрак.
— Похоже? И все-таки нет. Искусная подделка времен Фридриха Великого. Он о том же спрашивал, не распознал фальсификации. А пятеро мужчин — действительно старинная работа. Я не совсем уверен, но предполагаю, что их писал кто-либо из мастерской Гольбейна-младшего. Ее изобразили значительно позже.
— Почему?
Бакула с тревогой посматривает на меня. Засовывает руки в карманы и снова начинает прохаживаться от камина к окну. Проверяет, хорошо ли оно закрыто. Его пальцы выстукивают нервную дробь на оконной раме.
— Пан капитан, неужели вы не хотите узнать, как это случилось? — В его голосе, мне кажется, звучат требовательные нотки.
— У нас еще есть время, пан Бакула. Можно так вас называть? Я не знаю вашего ученого звания… — Мой извиняющийся жест получается искусственным, и он это прекрасно видит, отвечая мне высокомерной гримасой.
— Доктор. Доктор искусствоведения. Диссертацию защищал в Кракове. Значит, вы не хотите знать, как все вчера произошло?
Я стараюсь его успокоить.
— Конечно, хочу, пан доктор. Хочу. Только у нас еще много времени.
— Уже седьмой час.
— Однако там пока не закончили, — я показываю на дверь, за которой работают люди из моей следственной группы, и доктор Бакула тоже смотрит в ту сторону. — Ничего не могу поделать. Однако почему ее нарисовали позже? Хартман?.. По-моему, не дворянская фамилия, а, пан доктор?
Доктор Бакула сжимает руками виски и поворачивается к портрету рыжеволосой женщины.
— Какое вам до всего этого дело?! — кричит он. — Вы приехали потому, что здесь произошел несчастный случай!..
— Я уже вам сказал, что расследование продлится некоторое время. Надо же чем-то заняться. Я не хочу скучать, пока там наш медик режет труп.
— Режет… труп?.. — Доктор Бакула срывается с места, но тут же снова садится.
Я кладу руку ему на колено.
— Так всегда делают в подобных случаях. Прошу прощения, там кто-нибудь живет?
В левом крыле замка, в башенке, загорается свет. Бледно-желтый отблеск падает на снежную белизну, в которую вклинились четыре черных растрепанных куста. Свет тут же гаснет, и очертания башенки сливаются с темным небом.
— Нет. Никто.
— Наверное, это мои люди. Прошу вас не заслонять окна, пан доктор. Снег сейчас выглядит особенно красиво. Мне кажется, ветер утихает, не правда ли?
— Возможно… Вчера, когда это случилось, был очень сильный ветер. Я несколько раз чуть не упал, пока шел. Ведь до ближайшего телефона четыре километра.
— Я знаю. Вы уже говорили об этом. Однако давайте вернемся к портрету… Говорите, рассказывайте что-нибудь, — прошу я его, — Ведь не хотите же вы, чтобы я к утру умер со скуки в этом кресле? Не хотите, не так ли? — Снова кладу руку ему на колено, что ему явно не по душе.
— Вас это действительно интересует?
— Прошу рассказывать.
Медленно отворяются двери, и вкатывается небольшой столик на колесиках. Когда я выглядываю, чтобы поблагодарить кухарку, за дверью уже никого нет. Я беру поднос с хлебом, ветчиной и чаем, хочу пригласить Бакулу к столу, но вижу, что мой собеседник неподвижно стоит у огромного окна и смотрит на заснеженный двор. Держит руки в карманах. Я только теперь замечаю, что Бакула широкоплечий, у него красиво посаженная голова.
— Значит, вас интересует только замок? — доносится вопрос от окна. — И ничего больше?
— Только замок, доктор, — отвечаю я, намазывая хлеб маслом. Ужасно хочется есть. После отъезда из Варшавы я еще ничего не ел. Чувствую, как вместе с аппетитом возникает тупая боль, которая тесным обручем стискивает голову. Пытаюсь есть, но Бакула говорит, и по мере того, как его голос становится громче, фразы закругленней и свободней, меня охватывает отвращение к пище, к заставленному посудой столу. Я снова смотрю на портрет Анны Хартман, который написан слишком поздно для того, чтобы быть подлинным.
2
Доктор Бакула продолжает:
— …портрет написан маслом. Размер его два десять на метр пятнадцать. Автор неизвестен. Вероятно, кто-либо из берлинских придворных пачкунов. В первой половине восемнадцатого века их брали нахлебниками в здешние имения и они работали по заказу. Они пробовали малевать под Гальса, под Ватто, но у них ничего не выходило. Прусская кисть тверда, как жезл тамбурмажора… Ах, прошу прощения, вас не занимает живопись. Извиняюсь… Так это портрет Анны Хартман. Вы меня спрашивали, дворянская ли фамилия Хартман. Нет, не дворянская. Титул тогда ее еще не интересовал. Позднее, когда у нее родился сын Ян, или еще позже, когда она приехала в Колбач, да, наверное, именно тогда, принадлежность к дворянскому сословию уже имела для нее значение. На своем надгробии она приказала высечь «фон» — те самые три глупые буковки, которые давали право носить кружевной чепец и золотую цепочку на шее. Но тогда, пятнадцатого августа, она еще не была знатной дамой. Просто Хартман, Анна Хартман… Может, все-таки принести рефлектор? Нет? Хорошо… Вы меня слушаете?.. Во всяком случае, кучер, который вез Анну Хартман в город, обращался к ней попросту «фрау Анна»… Даже не «милостивая», не «уважаемая», но просто «фрау». Как видите, довольно-таки фамильярно.