Это была тяжелая отвертка с двухсантиметровым лезвием, острым, как бритва.
Ее подобрал сам Карл-Юрген. Он взял ее, предварительно обернув пальцы тряпкой, которую ему подал один из полицейских.
На кладбище стояла полная тишина.
Затем Карл-Юрген вложил отвертку в портфель, его люди собрали свои лопаты и огнеметы, а одному из рабочих поручили вновь аккуратно засыпать снегом место преступления. «Место преступления».
Когда Карл-Юрген поднял глаза, Люси уже не было. Он взглянул на часы. Десять минут двенадцатого.
— А отпечатки пальцев… на отвертке, Карл-Юрген?
— Отвертка пролежала в снегу более двух месяцев. Но мы найдем отпечатки. Мы найдем также следы крови. Это будет кровь фрёкен Лунде. А отпечатки будут принадлежать тому, кто держал отвертку в руках. Но, увы, на это потребуется много времени. Не меньше двух-трех недель.
Карл-Юрген не ошибся. Он обнаружил следы крови из раны на лбу фрёкен Лунде. И он нашел отпечатки пальцев того, кто держал отвертку.
Но всего этого я не знал в то воскресное утро, когда, охваченный детской радостью, взбирался на гору Холменколлен вместе с братом.
Каждый год в этот день, приколов к карману темно-синей куртки эмблему Общества лыжников и уложив в рюкзак бутерброды, термос с горячим кофе, бутылку пива и коньяк, мы отправлялись в путь. Совсем как в детстве, если не считать коньяка. Когда мы были мальчишками, мы брали с собой лимонад.
Мы поднимались в гору, следуя за толпой — за этим неповторимым стадом норвежцев, в котором, по крайней мере в этот день — единственный день в году — все добры друг к другу и царят мир и согласие.
В этот день даже полиция становилась Доброй Тетей. В этот день даже автомобили дипломатов останавливались на почтительном расстоянии от трибун, и все представители дипломатического корпуса — как европейских, так и более экзотических стран — в самых диковинных нарядах спешили наверх, к своим местам у лыжного трамплина.
Светило солнце, и дорога сверкала под ногами восьмидесятитысячной толпы стопроцентных норвежцев, преисполненных доброжелательности и благодушия.
Мы с Кристианом плыли наверх вместе с толпой, которая нисколько не редела, заполняя каждый квадратный сантиметр трибун, замерзшего озерца и пригорка, где не надо было платить за зрелище.
Мы нашли наше привычное место у самой высокой сосны.
От легкого ветерка заколыхались флаги — флаги всех стран, участвующих в состязаниях.
Мы пришли за час до начала, как у нас было принято. Можно ведь и подождать. Все были готовы ждать. Что нам стоит!
Это был день всенародного братства. Солнце светило на бутерброды и термосы, на детей, которые вдруг исчезали, но тут же отыскивались, на мужчин, деловито отмечавших что-то на листках программы, а затем поглощавших колбасу и бульон из бумажных стаканчиков и время от времени торопливо прикладывавшихся к коньяку.
Час дня.
Прибыл король.
Четыре гвардейца на трамплине затрубили в трубы. Затем раздались звуки гимна.
Мы с Кристианом стояли, сжимая в руках синие лыжные фуражки; казалось, трибуны вздыбились, потому что все зрители встали.
Торжественное чувство, от которого радостно замирало сердце, охватило меня.
Начались пробные прыжки.
Затем с каждой стороны появились трамбовщики в красных свитерах и синих лыжных брюках. Утрамбовав посадочный склон трамплина, они удалились.
Началось.
Меланхолический трубный глас возвещал каждый новый прыжок; на всех пяти табло вспыхивали баллы; зрители что-то отмечали на листках программы и с волнением ждали появления фаворитов.
Синий вертолет прессы кружил над нами, и фотограф снимал с птичьего полета старый добрый холм, который белел, как гигантская вспенившаяся и застывшая волна, в пестром море десятков тысяч голов, похожих на разноцветные леденцы.
После первого тура стало ясно, что самый опасный соперник норвежцев — Канкконен.
Энгану не повезло, но у нас ведь был еще Виркола. Я притопывал ногами, чтобы согреться, и вместе со всей разношерстной толпой ждал выхода Вирколы.
— Он должен выиграть, — сказал Кристиан. — Подумать только, я волнуюсь совсем как в тот день, когда прыгали братья Рюд. Неужели, Мартин, мы никогда не станем взрослыми?..
— Надеюсь, что нет. Во всяком случае, не в день лыжных состязаний на Холменколлене.
Снова прозвучал меланхолический глас трубы.
— Чтобы победить, Виркола должен прыгнуть по меньшей мере метров на девяносто — и притом безупречно…
С того места, где мы стояли, Бьерн Виркола виделся нам темным упругим мячиком на фоне трамплина.
И вот он прыгнул.
Восемьдесят тысяч человек судорожно глотнули воздух; казалось, раздался один-единственный глубокий вдох, и все затаили дыхание.
Виркола выпрямился всем телом, на какой-то миг расправил руки как крылья. Затем, прижав руки к бокам, он вытянул туловище параллельно лыжам и застыл в полете, которому, казалось, никогда не будет конца.
Девяносто два метра!
Буря восторга захлестнула толпу, которая тут же снова затаила дыхание, потому что на пяти табло появились баллы за стиль прыжка.
19 — 19,5—19,5—19,5—20!
Я думал, что лопну от счастья. Я — крохотная частица огромной толпы, взорвавшейся ликованием!
Вопль восторга, подобно реву стартующего реактивного самолета, вознесся к синему, безоблачному небу.
— Победа! — кричал я. — Мы победили!
Мы!.. Это Виркола, и я, и все иностранцы, и дипломаты, и пьянчуги, и все, все праведники и грешники — все люди в этот чудесный день!
— Первый раз в жизни вижу такое! — сказал я, оборачиваясь к брату.
Но Кристиана рядом со мной не было.
Рядом со мной стоял какой-то мужчина, а у него на рюкзаке сидел мальчуган.
— Кристиан, — позвал я.
И тут я ощутил на своих ногах какую-то тяжесть.
Кристиан, видимо, поскользнулся и упал. Он лежал скорчившись на снегу между мною и мужчиной с рюкзаком, на котором сидел мальчуган.
— Кристиан…
Брат не ответил. Он лежал недвижимо.
Склонившись над ним, я уставился на его спину.
Я ничего не слышал. Ничего не чувствовал. Казалось, я в безвоздушной камере — наедине с братом, лежащим у моих ног. А в синей куртке на его спине было крохотное, опаленное по краям отверстие.
Я сбросил рюкзак, сорвал с себя куртку и прикрыл ею Кристиана. Не знаю, почему я так сделал. Я тогда не мог думать. И чувствовать не мог. Я только действовал.
— Скорей санитаров! — сказал я мужчине с рюкзаком. — Мой брат потерял сознание.
Потерял сознание? Кристиан… Кристиан…
Совершенно бесстрастно я констатировал, как отлично работает «Скорая помощь». Она прибыла через несколько минут. С носилками.
Снова и снова раздавался меланхолический глас трубы, возвещавший очередной старт, никто не обращал на нас ни малейшего внимания. Ни на санитаров, которые быстро шагали с носилками, ни на меня, шедшего рядом.
Ближайшая санитарная машина стояла на Холменколвайен.
Я сел в машину рядом с носилками.
Завыла сирена, и автомобиль сразу же набрал скорость. «Все в этой стране делается как надо, — думал я. — Даже сегодня… а что сегодня?.. Ах да, воскресные состязания на Холменколлене… даже сегодня на улицах, должно быть, десятки тысяч людей… даже сегодня полиция гарантирует зеленую улицу санитарной машине… Санитарная машина… и в ней Кристиан? Кристиан…»
На этот раз мы не поехали в Уллевол. В ту больницу, что всегда была для меня якорем спасения: я всегда знал, что найду там Кристиана и он сделает все необходимое.
— Кристиан… — сказал я.
Он не шелохнулся. Я не узнавал его. Его чистое волевое лицо было спокойно, словно во сне.
Я осторожно откинул с его груди шерстяное серое одеяло, которым его прикрыли санитары. Я увидел, откуда вышла пуля: на его груди, прямо под карманом, была приколота эмблема Общества лыжников. Я увидел отверстие с бурыми опаленными краями — оно было больше другого, того, что я обнаружил у него на спине.