Дяде Силантию — по старой детской дружбе — изредка рассказывала Алена про свои горести.
Однажды сказал он ей с тяжелым вздохом:
— Ушла бы ты, Алена, от такой муки мученической. Проживешь, — избенка у тебя есть, наделишко какой-никакой…
— Ой! Что ты, что ты, дядя Силаша! Носу никуда не высунешь: засрамотят-затюкают — с мужем законным не ужилась!..
А тут еще нищета зловредная молодых теснит: Алена гола, Василь тоже гол как сокол. Бедные родители его позарились на сирый надел и жалкую избушку — Аленино скудное наследство от матери.
Одно богатство у молодых и было — Аленина сила да здоровье. Несет она трехпудовый мешок — бегом бежит. По полу идет — половицы поют.
Василь в молодые годы хоть и слабосилок был, но норовистый-ерепенистый, на кулак быстрый. Правда, когда возрос-возмужал Василь, стал на мужика походить. Невзлюбил поперву Василь молодую жену Алену Дмитриевну: ему казалось, что и на него падает ее позор. «Безотцовщина… Не в законе рожденная…»
До женитьбы была у Василя примечена девушка Феклуша. Смирная такая, неказистая. Ее в дом взять хотел, а не Алену: видно, и впрямь всякому свое не мыто — бело. Еще до решения мира он к ней сватался. Отказали ее родители, больно уж беден был Василь.
А тут мир решение вынес: пора пришла Алену пристроить — не обидел бы кто девушку, как мать ее обижена была. Мир решил, — известно, мир никто не судит, не Василю же с ним тягаться?
Году не прошло — стали на селе молодайку величать за редкостное трудолюбие и крепкую стать Аленой Дмитриевной. Василь по-прежнему в Сморчках ходил. Вот и злился. Надувался, как индюк. В сторону глядел. А каков Дёма, таково и дома. Противна ему своя избушка-гнилушка была. Со зла, на «вред жене» все зенки на Феклушку пялил. Она уж тоже в замужество была отдана. Василь нарочно, для Алены говорил, что не может ее забыть: в чужую жену, видно, черт меду кладет! Сядет он на лавку у окна, подопрет рукой голову и сидит часами, в сторону Феклушиного дома глядит. Устанет — замлеет рука, другой подопрется и опять сидит смотрит. А то во двор выйдет, голову на плетень положит и томится-ждет: не пройдет ли желанная? А сам зловредным глазом на Алену косит.
До слез совестно Алене перед его семьей. Попрекнет — пристыдит его робко, несмело:
— Вася! Василь! На чужих не косись…
Он в ответ даже зубами заскрипит со зла.
— Чужая жена — лебедушка, своя — полынь горькая!..
Сникнет Алена от его слов; горько и обидно ей. И скажи на милость, чем Василь ее взял, но только крепко она к нему привязалась после замужества: все глаза, бывало, выплачет, что не люба мужу. А сколько жадных людишек на нее пялилось! Мужики глядели на нее хищно — ноздри раздували. Прямо ей говорили, не стеснялись:
— Хороша ты, Аленушка! Жаль — чужая женушка! Ась?!
А вдруг клюнет чужая женка на привет и ласку? Чего ей стоит, безотцовщине? Страхи разводит, прочь бежит, трепещет, как зайчонка лесной. Подумаешь! Будто путных родителей семя!
Сердится мужик на строптивую бабенку, а сам любуется порозовевшим от смущения лицом молодухи, ее черными доверчивыми глазами, округлым, детским ртом.
От баб ничего не укроется, уже шипят, в ревность черную ударяются, стараются ужалить побольнее: «В мать, поди, бессовестная! Притащит Василю…»
Слышит это Алена, и все ей постыло: у кого на сердце ненастно, тому и в ясный день — дождь. «Маманю-то, страдалицу, хоть бы не трогали…» Все не мило Алене. Мимо люда идет, брови черные нахмурит, ресницы опустит — до того ей тяжко и больно. «Чужие за мной бегут, а от мужа зимним ветром тянет. Живу не девка, не вдова, не мужняя жена…»
Глава вторая
В стародавние времена сбились вместе семь дворов, вот и прозвали — Семиселье. Народ жил бедным-бедно: лютое безземелье мучило. И сейчас соберутся мужики на сход — над своей бедой невесело подшучивают:
— Эх! В семи дворах один топор, у семи баб один петух, у села Семиселья ни счастья, ни веселья!
Первым подхватит шутку дядя Силаша:
— Житье хорошее — семерых в один кафтан согнали.
Нужда. Голод. Жалкие клочья земли, чресполосные межи.
Ребенок народился в семье — не на радость: лишний рот. Легко ли матери видеть, как ее дите гибнет-жухнет от постоянного недокорма, от трижды распроклятой голодухи?