Другой квадрат, Сатурна и Солнца, позволял предвидеть скрытые под активностью Юпитера кое-какие тормоза и препятствия ходу судьбы, влекущие за собой тяжесть на душе и периоды меланхолии в собственном смысле слова, то есть черного настроения. Сатурн, не сумев пожрать Юпитера, мстит за то, что был свергнут им, и всякий раз, затеняя его в силу своего положения, творит препятствия.
Зато гораздо более ободряющими были динамические аспекты и быстрый подъем благодаря Солнцу и Меркурию в Тельце и Юпитеру в треугольнике с асцендентом в Водолее, причем в этом знаке находился также Уран.
Так что я был рожден под двойной сигнатурой Телец — Водолей, в гармоничном сочетании земли и воздуха, из чего можно вывести сосуществование привязанности к традиционным ценностям, склонность к укоренению, упорство в усилии и не противопоставленные, а взаимодополняющие способности воображения, открытость новизне, поиск ценностей будущего.
Но все это было лишь информационной картой. Еще требовалось, чтобы появился компьютер, то есть сам человек.
II
Археология сознания
Я не любил детство. Я не любил свое детство. Быть может, это было вызвано неприятностями, которые посыпались на меня с первых же недель жизни.
До чего завидно, что жеребенок, едва покинув материнскую утробу, уже встает на свои ножки-ходули — слабые, худые, дрожащие, — но встает! Человеческое же детство — это долгое ожидание, это зависимость, это рабство.
Правда ли, что мать, еще кормя меня грудью, но весьма желая покрасоваться в ореоле молодой родительницы, с гордостью брала меня на занятия в Консерваторию?
Я был бы не прочь усомниться в этом, если бы не газетная заметка того времени за подписью театрального критика, согласно которой я вел себя во время занятий довольно смирно и орал лишь тогда, когда раздавался голос трагика Муне-Сюлли.
Histrio, actor, comoedus, artifex, scaenicus:[11] для обозначения различных театральных исполнителей римляне классической эпохи располагали целым набором слов. Первые представшие моим глазам образчики человеческого рода были как раз представителями этих странных категорий. Да и сам я был выставлен на обозрение именно им. Думаю, что никто не слышал стансы Сида, проклятия Камилла, жалобы Береники и тирады Фигаро в более раннем возрасте, чем я.
Это знакомство длилось недолго. Требования театрального искусства оказались несовместимы с требованиями ухода за грудными младенцами, и вскоре я был доверен попечению бабушки с материнской стороны. В некотором роде сдан на хранение.
Должно быть, у каждого индивида есть свой предпочтительный возраст. Некоторые до конца дней находят отраду в картинах своего детства, словно любуются утраченным раем. Думаю, что сам я создан для того, чтобы быть взрослым, потому что без всякого удовольствия вспоминаю, как был всего лишь наброском человека — беспомощным, неспособным к самостоятельности и испытывающим на себе естественную неизбежность роста, в то время как уже начали формироваться образы, ориентиры, узнавание вещей, элементы мыслей, желаний, влечения и отвращения.
Первые воспоминания бывают двух видов: то, о чем вам рассказали, и то, о чем рассказать не могли.
Правда ли, что первое слово, которое я внятно произнес, было не «мама», как это обычно бывает, а «хочу», к тому же, вероятнее всего, сопровожденное ударом крошечного кулачка по откидной доске моего высокого детского стульчика? Это воспоминание рассказанное, но на меня довольно похоже.
Зато первое принадлежащее собственно мне воспоминание, которое никто не мог мне внушить и которое я всегда носил в глубине своей памяти, запечатлело прихожую в квартире моей бабушки. Я нахожусь рядом с большим голландским столом из черного дерева, который выше меня, и смотрю, как мать разворачивает перед собой большой лист белой, очень гладкой бумаги. Она делает из нее пакет, говоря: «Это для Сибера».
Мне могло быть тогда самое большее два года, поскольку тот, кому это предназначалось, вскоре исчез. Хотя я не раз должен был видеть этого молодого человека, передавшего мне жизнь или осуществившего мою юлю к жизни. Он наверняка держал меня на руках. Однако ни силуэта, ни одной черты, ни малейшего ощущения его присутствия не запечатлелось во мне, ничего, кроме этого большого листа белой незапятнанной бумаги и этого театрального имени, произнесенного, чтобы удостоверить мою память, что в какой-то момент мы вместе были на земле.