Торопчин слушал Коренкову внимательно и с интересом. Но слова ее Ивана Григорьевича не очень радовали. Показалось ему, что Марья Николаевна все дальше и дальше уходит от главного, к чему было Васильева подвела народ. И когда сидящая рядом с ним Наталья Захаровна подтолкнула его и сказала шепотком:
— Маша-то?.. Учат вас все-таки и бабоньки уму-разуму!
Торопчин ответил:
— Хорошо, но мельчит Марья Николаевна, пожалуй.
— Да ну? — Васильева взглянула на Торопчина с удивлением, — А мне-то показалось, что женщина на полный лемех пашет. Ты взгляни-ка на народ повнимательней.
Иван Григорьевич пристально оглядел собрание. Он увидел сотни знакомых лиц и почти на всех лицах выражение подлинного волнения и заинтересованности. А главное — ни на одном лице не нашел самого страшного для него: не чувства, а отсутствия чувств — равнодушия. Многим, очень многим колхозникам захотелось и самим поговорить, высказать здесь, на народе, свои, может быть, самые сокровенные мысли, желания, мечты.
Это охватившее всех настроение, вызванное во многом уж очень доходчивыми словами Марьи Николаевны, теперь люди возвращали ей. Коренкова, не отрываясь, смотрела в ставшие едиными глазами сотни глаз, и ей казалось, что она не говорит, а слушает то, что говорят ей эти глаза.
— Да как же я или другой кто, честный, друзей-подруг своих учить бы стала, если сама никогда не училась и учиться не хочу? Зачем я буду людям говорить хорошие слова, коли сама их только недавно услышала или вычитала из газет, а в душу не допустила? А главное, сама еще не по хорошим словам живу. Да разве поверят мне? Никогда! Наши люди верят только тому, кто сам вместе с ними честно трудится!
— Верно, Марья Николаевна! — громко поддакнул Коренковой растрогавшийся Брежнев. Но, пожалуй, лучше было бы для Андриана Кузьмича похвалить женщину не так громко, про себя. Увлекшись, Марья Николаевна про него, своего соперника, и забыла. А теперь вспомнила.
— Вот почему слова Андриана Кузьмича всем нам понравились?.. Да потому, что ничего плохого про работу его не скажешь. Хорошо трудится человек!
— Всякому бы так-то! — выкрикнул, даже не привстав, а подпрыгнув, необычайно легко возбуждающийся почитатель Брежнева Камынин. Но Коренкова быстро усадила его на место.
— Но и Брежнев хорошими своими словами, пожалуй, сам себя поприжал. Послушать его — ну прямо обо всем печальник, все бы село наше обогрел у себя на печи. Недаром, видно, не другого кого, а себя первого выше орла Андриан Кузьмин пустил, а Бубенцова рядом с петухом усадил на жердочку!
Смех, веселый говор и разрозненные хлопки прервали речь Коренковой, но ненадолго. Уж очень интересно было народу послушать, чем же все-таки поприжал сам себя знаменитый бригадир. Неужели и к Андриану ключи подберет неугомонная женщина?
— А вот почему это ты, Андриан Кузьмич, никого из нас не допускаешь в свой кабинет?
— Приходи, сделай милость, Марья Николаевна. Очень даже рад буду, — попытался умилостивить своего обвинителя Брежнев, первым догадавшийся, к чему клонит Коренкова.
— Спасибо, приду. И других с собой приведу. У тебя есть чему поучиться. А то что ж получается — вот семена-то проверенные почему-то не у Камынина, а у тебя оказались?.. И упряжки самые лучшие к себе в бригаду собрал. Из третьей бригады в прошлом году сеялку новую оттягал, а у меня волов. Только не на такую напал!
Да, понял тут и Брежнев, что и в нем, прославленном бригадире и одном из старейших по колхозу членов партии, есть «петушиная струя». А уж раз сам Брежнев понял, со стороны-то ведь еще виднее. Вот почему и гаркнул обрадованно горластый заводила Матвей Рощупкин, недолюбливавший Брежнева именно за его всегдашнее благообразие:
— Так его!.. Придерживай, Андриан, шляпу, а то, гляди, без ветра сдует!
Озорной выкрик Рощупкина рассмешил всех. Веселое оживление раскатилось по лужайке. Но Марье Николаевне это не понравилось. До главного-то ведь она еще не добралась. Поэтому Коренкова крикнула звонко и властно:
— Я все это к чему говорю?
— Тих-ха!
— Дайте досказать человеку.
И еще раз быстро возникший шум так же быстро и утих, Действительно, разве ж не интересно, чем вся эта речь кончится.
Марья Николаевна выждала, когда снова утихли голоса и смех, и лишь тогда заговорила. Иначе заговорила — негромко и задушевно: