11 мая 1950 года Расти, находясь в Лоуэлле, штат Массачусетс, поехал в магазин одежды «Биркес», чтобы продемонстрировать новую линию осенних курток «Майти Мак». Потом решил заскочить перекусить в закусочную под названием «Эллиотс», которую любил. При выезде с парковки случилась авария. Другая машина въехала в «бьюик» Расти в тот момент, когда он выворачивал оттуда. Завязалась перепалка, переросшая в потасовку. Противник Расти вытащил нож. Когда все было кончено, он остался лежать на улице, а Барбер зашагал прочь как ни в чем не бывало. Раненый поднялся, прижимая руки к животу. Сквозь его пальцы сочилась кровь. Он расстегнул рубаху, продолжая при этом одной рукой держаться за живот, как будто у него прихватило желудок. Когда же наконец убрал руку, из него вывалились влажно поблескивавшие кольца кишок. Вертикальный разрез тянулся через весь его живот от грудины до лобка. Он своими руками заправил внутренности обратно и, придерживая живот, поковылял в закусочную вызывать полицию.
Расти получил по полной программе: нападение с целью убийства, нанесение увечий, нанесение тяжких телесных повреждений при помощи оружия. На суде он утверждал, что действовал в рамках самозащиты, но опрометчиво признался, что не помнит ничего из того, в чем его обвиняют, включая то, как отобрал у пострадавшего нож и вспорол ему живот. Помнил лишь, как тот пошел на него с ножом, а дальше в памяти его зиял провал. Приговорили его к сроку от семи до десяти лет лишения свободы, из которых он отсидел три. К тому времени, когда он вернулся обратно в Мериден, его старшему сыну Уильяму – моему отцу, Билли Барберу, – исполнилось восемнадцать, и он стал уже настолько неуправляем, что обуздать его было не по силам никакому отцу, даже столь грозному, как Расти.
И тут мы достигаем той части истории, где нить повествования прерывается. Потому что у меня практически нет воспоминаний о моем отце, лишь разрозненные обрывки: расплывшаяся сине-зеленая татуировка на запястье с внутренней стороны в виде не то креста, не то кинжала, которую он наколол где-то в тюрьме; его руки, бледные, с красными костяшками и костлявыми пальцами – такие вполне легко было представить в качестве орудий убийства; полный рот длинных желтых зубов; изогнутый нож с перламутровой рукоятью, который он всегда носил при себе за поясом, автоматически засовывая его туда с самого утра, как другие мужчины суют в задний карман брюк бумажник.
За исключением вот таких проблесков, я просто его не помню. Да и этим обрывкам не слишком доверяю; за многие годы я мог изрядно их приукрасить. Последний раз видел отца в 1961 году. Мне было пять, а ему двадцать шесть. В детстве я очень старательно сохранял память о нем, чтобы не дать ему исчезнуть. Это было до того, как я понял, что он собой представляет. С годами его образ все равно стерся из моей памяти. К тому времени, как мне сравнялось десять, я уже толком не помнил его, если не считать тех случайных обрывков. Скоро я вообще перестал о нем думать. Из соображений удобства жил так, будто у меня не было вообще никакого отца, будто я просто появился на свет безотцовщиной, – и никогда не сомневался в правильности своей позиции, потому что ничего путного из такого родства выйти не могло.
Но одно воспоминание все же держалось, пусть и не очень твердо. Тем последним летом, в 1961 году, мама однажды отвезла меня повидаться с ним в тюрьму на Вэлли-авеню в Нью-Хейвене. Мы сидели за одним из щербатых столов в переполненном зале для свиданий. Заключенные в мешковатых тюремных робах походили на плоских квадратных человечков, которых мы с друзьями любили рисовать. Видимо, я в тот день дичился – с отцом никогда не знаешь, чего ждать, – и потому ему пришлось уговаривать меня.