И Цуцуляска не ложилась спать, пока не решала, кого и как она вознаградит за оказанную ей помощь.
С дядей Вицу всегда что-нибудь да случалось по дороге. Внимательный ко всему происходящему, он любил рассказывать своим домашним обо всем, что видел по дороге.
— Послушайте только, что со мной случилось на углу улицы Себастьян…
И он моментально распределял свои замечания или впечатления, выбирая для каждого то, что, по его мнению, должно было ему понравиться. «Вот это хорошо для Фэники, посмеется мальчонок, такие штуки ему нравятся…». «Это надо рассказать Рэдице. Интересно, какую рожу она скорчит».
Дядя Вицу смеялся над людьми, с которыми ничего в дороге не происходило. Он просто не понимал людей, которые проходили по улицам и возвращались домой, не вынеся нового впечатления.
В этом отношении больше всего его раздражал господин Рэдулеску, живший с ним по-соседству художник, специалист по вывескам.
Рэдулеску часто ходил в город, имея всякие дела даже и на Каля Викторией. Периферийные кино он не посещал, а только центральные, — «Арпа» и «Трианон». Но, вопреки этим частым прогулкам, он никогда ничего не подмечал, с ним никогда ничего не случалось. Это был неглупый человек, но скептик, как сам он нередко признавался после третьей рюмки «зелененькой». Он гордился своим скептицизмом, как почетным титулом, и обязательно напоминал всем о том, что он скептик. Он был скептиком их окраины.
Господин Рэдулеску объяснял свой скептицизм бурно прожитой молодостью, принесшей ему известные удовлетворения, за которыми, однако, последовал ряд разочарований. Но Рэдулеску приукрашивал свои разочарования, придавая им ореол славы, любил больше рассказывать о конце любви, чем об ее начале, предпочитал пепел пламени. И казалось странно, что этот человек более остро и более поэтично переживает именно конец всего. Он часто вспоминал о своих расставаниях с возлюбленными.
— Ты только послушай, дядя Вицу, как это было… Сидим мы за столом, едим и пьем. Ей нравилось выпить. Но женщины дуры, вермут потягивают. Я тогда жил у Цуцуляски, в глубине двора, в заново отделанной комнате. А было это погожим осенним днем. Вижу вдруг, что она встает из-за стола, идет к платяному шкафу, одевается. «Ты куда это? — спрашиваю. — Служба у тебя?» — «Нет у меня никакой службы, Нику». «Тогда чего ж ты?» Засмеялась она. А смеялась чудо как хорошо. Вы ее не знали, не знаете, как она смеялась. Спроси Сонсонела: он у меня как-то был и видел, как она смеется… Будто на отдых уезжала… «Нику… — говорит она мне, по-прежнему улыбаясь, но стараясь совладать со смехом и говорить серьезно. Очень она старалась быть серьезной, но никак не могла. — Не люблю я тебя больше…» Потом еще больше развеселилась, стала еще уверенней в движениях, держалась еще более независимо. Приоделась передо мной, и я ей помог собрать ее вещи. Потом взялась за ручку двери, открыла дверь, сняла туфли, чтобы не запачкать (только что дождь прошел), и ушла.
Окончив рассказ, Рэдулеску торжествующе оборачивался к дяде Вицу:
— Ну что, разве не красиво?
Потом несколько минут сидел, призадумавшись, вспоминая и остальные разлуки, взволновавшие его сердце.
— Красивая это вещь — разлука! Какими глазами смотрят друг на друга возлюбленные, которые видятся в последний раз… Разойдутся вот этак, и каждый остается один, бороться в одиночку с жизнью и со временем… А позже приходят сожаления…
Художнику нравилось рассказывать и о том, как его прогнали с работы, которая была у него на Каля Викторией.
— Он со мной грубо не поступил, хотя и мог это сделать… Много ли ему стоило? А сделал он это как нельзя более тактично… Это меня глубоко тронуло, дядя Вицу. Мне в нем больше всего именно эта черта нравилась, и я его тогда понял…
— Обходительный был человек…
— Именно обходительный, — зря вы смеетесь. Пришел и говорит мне: «Господин Рэдулеску, у вас большой талант. Очень даже большой. Вы бы, говорит, и такие прекрасные картины могли писать, как сам Григореску. Так вот, сами скажите, не грех ли вам тратить время понапрасну, размениваться? Удерживая вас у себя, я не позволю вам проявить свои способности. А у меня, господин Рэдулеску, немало грехов на совести, но перед талантом я преклоняюсь…»
Дядя Вицу слушал в изумлении.
— Скажите, не разумно он поступил? — улыбался художник, в восторге от случившегося. — Не проявил много такта?