Он считал несправедливым, чтобы радость или огорчение человека зависели от связки лука или кучки дров. Несправедливо, чтобы человек считал себя на девятом небе при мысли, что в этом году у него дела лучше обстоят с луком, чем в прошлом.
«— Цуцуляска, как у тебя в этом году с луком?
— С луком? Лука у меня довольно. А ну его к черту! Что с того, если его у меня нет?
— Цуцуляска, как у тебя дела с дровами?
— Довольно их у меня. Что это тебе вдруг вздумалось про дрова меня спрашивать? Есть у меня дрова. Что с того?
— Цуцуляска, есть у тебя чем заплатить за Ромику в школе?
— Да что ты, Тринадцатитысячник, рехнулся? Заплатила я, как же. О другом о чем спросить не можешь?»
Вот так хотелось бы ему, чтоб говорили люди.
Тогда Цуцуляска избавилась бы от заботы о дровах, о луке, о плате за учение и о башмаках, успокоилась бы и думала о другом, в первую очередь, о самой себе. Не радовалась бы и не огорчалась бы из-за дров, а совсем по иным причинам, совсем, совсем по иным.
Когда он находился среди людей, он никогда не был ни хмурым, ни унылым и не понимал тех, что выходили из дому исключительно с тем, чтобы посетовать на жизнь. В этом отношении он походил на дядю Вицу, считая, как и тот, что в дни, когда ты не в состоянии разгладить хмурые лбы или сказать людям что-нибудь хорошее, ободряющее, лучше оставаться дома, хозяйничать, чинить сарай или рубить дрова.
В детстве, когда он еще был подмастерьем, бывало огорчится и сидит дома, несмотря на то, что мать его, видя, какой он хрупкий, болезненный, побуждала его пойти пройтись, подышать свежим воздухом.
«Зачем мне выходить? Чтобы и другие видели, что у меня неприятности? У них и своих довольно!»
Позднее, каждый раз, как у него были какие-нибудь огорчения, он выходил из дому и нарочно, наперекор всему, делал вид, что отлично настроен. Играл для других на аккордеоне, рассказывал что с ним было, когда и он попробовал раз накрасть черешен со двора у Вестемяну.
Тринадцатитысячник работал на заводе «Базальт», по шоссе Пандурь. На углу улицы Себастьян он встречался с дядей Вицу, который как раз тогда выходил с «Вулкана».
Несмотря на разницу в летах, они подружились.
Тринадцатитысячник издевался над своей бедностью, над зимой, стоящей у порога. А дяде Вицу очень нравились люди, смеющиеся над своей бедностью.
— Вот беда, дядя Вицу, у меня в доме центральное отопление испортилось.
— И у меня тоже…
— И телефон не действует: наберу номер — и все занято…
— Не беда, Тринадцатитысячник, мы себе новые телефоны проведем.
Дядя Вицу был в восторге, что нашел человека, близкого ему по душевному складу. Больше всего нравилась ему в Тринадцатитысячнике серьезность, с которой тот каждый день открывал, какая великая вещь жизнь.
— А ну-ка скажи, Тринадцатитысячник, какое ты еще сегодня сделал открытие?
Тринадцатитысячник сразу не отвечал, а выждет некоторое время, пока отзвенят отголоски шутки и дядя Вицу станет серьезнее, по крайней мере, по его мнению, а потом и говорит:
— Я сегодня видел мальчонку, махонького такого, с ранцем за плечами. Присел на корточках у стены и давай уроки готовить. И такой серьезный…
Тринадцатитысячник каждый день открывал какое-нибудь чудо.
— Что скажешь о вчерашнем дожде, дядя Вицу? Отличный был дождик!
ГЛАВА VI
Учтя советы, которые им были даны, Рэдица и Тринадцатитысячник гуляли, как парочка влюбленных, чтобы не возбудить подозрения полицейских.
Тринадцатитысячник давно уже ждал момента, когда он сможет выйти под руку с Рэдицей и погулять по улице… И это время пришло, но совсем иначе, чем он это представлял. Его огорчала мысль, что он будет ласкать Рэдицу потому, что так советовал ему делать, расставаясь с ним, товарищ Добре, чтобы таким образом их прогулка не казалась подозрительной.
Его смущало странное предчувствие того, что вынужденная обстоятельствами близость отгонит ту, настоящую, которой он так долго желал. Каждый раз, когда что-нибудь огорчало его, Тринадцатитысячник старался представить себе, как бы это было, если бы все произошло согласно его желаниям.