К своему великому недоумению, он, опасный грабитель, перед которым дрожало столько домов, стал рабом привычки, пил по утрам натощак черный кофе и любил рассказывать о том, как он питается утром: «Я, как встану, сейчас же выпиваю натощак чашку кофе, а потом заедаю его бисквитами и бутербродом… И это все. До четырех ничего больше в рот не беру…» И эти слова: «До четырех больше ничего в рот не беру» говорили Кэлэрецу, что с ним случилось нечто исключительно серьезное.
Вел он теперь почти пенсионерскую жизнь. Проснется раным-рано, возьмет узелок и пошел по делам. Возвращался он в четыре, одновременно с рабочими с Порохового склада, сам готовил себе обед, потом выносил из дому скамеечку и садился на улице, у ворот, посплетничать с кумушками.
Больше всего огорчало его, что он потерпел провал в политике; политика казалась ему более выгодным делом, чем грабеж на большой дороге. Заветной мечтой его было стать порядочным человеком, таким, как все люди, удалиться в другой какой-нибудь город, создать себе положение. Но он хотел быть порядочным человеком с большими деньгами — и поэтому продолжал воровать. Он еще не успел сколотить полностью желаемый капитал, то, что у него имелось, казалось ему недостаточным. Каждый день воруя понемножку, Кэлэрецу с величайшим наслаждением думал о том, как он будет жить позже, когда у него будет богатый дом с ванной и красивыми аллеями, с отлично выдрессированной прислугой, стыдливой женой и очень умными детьми. Как сильно хотелось Кэлэрецу иметь такую стыдливую жену — больше всего на свете! Не красивую, не умную, а стыдливую, как девушка.
Кэлэрецу узнал, что художник прячет Давида Элленбогена. И как же он этому обрадовался! Он был счастлив донести об этом Ефтимие, рад снова заняться политикой, как в те счастливые времена, когда он носил зеленую рубашку. Мысль, что он — вместо того, чтобы стащить у портнихи Ветуцы курицу, — сможет сделать донос на Давида и обсудить с начальником жандармского поста еврейский вопрос, заставляла его расти в его собственных глазах.
«…Ефтимие предложит мне стул: „Садись, пожалуйста, Кэлэрецу“, — выслушает мои теории, с уважением кивнет мне».
Особенно соблазняла его перспектива стула, который предложит ему жандарм. Он чувствовал себя свободным и счастливым, как в те времена, когда был еще ребенком и пас овец на холмах села Дэрэшть. Он еще не состарился. Жизнь заслуживала того, чтобы ее прожили, не все еще было потеряно. Мысль о доносе на мальчика и на художника будила прежние политические вожделения. Он своевременно узнал об этом: мелкие мошенничества ему надоели. Кэлэрецу чувствовал себя возрожденным, молодым и могущественным.
«Молодец ты, художник, ей-ей, молодец… Отличная у тебя идея зародилась: спрятать жида. Благодаря тебе я снова стал человеком!» И Кэлэрецу был признателен художнику, признателен за то, что тот не признавал расовой вражды… «Ведь если бы и художник ненавидел жидов, я бы не смог доказать своей глубокой преданности властям».
Он тщательно принарядился, будто шел в церковь или свататься. До блеска начистил ботинки и одел парадный, отлично выутюженный костюм. Хозяйке своей сказал, что сегодня не идет на работу, потому что у него очень важное дело.
— Чего вы так принарядились, господин Кэлэрецу?
— Жениться иду, — засмеялся он.
От радости он даже подошел к женщине и ущипнул ее за грудь.