Эти слова облегчили художника. Он чувствовал себя теперь совсем свободным, с Ефтимие его больше ничто не связывало.
— А как это с голубями бывает, каким образом они к себе домой попадают? — задал ему Ефтимие вопрос, который не давал ему покоя с тех пор, как он вошел в дом. Он был убежден, что в конце концов арестует художника, и жалел о том, что тайна эта так и останется для него неразгаданной.
И художник совершил ошибку, объяснив ему, как возвращаются почтовые голуби на место, с которого вылетели. Получив разгадку тайны, Ефтимие почувствовал себя освобожденным от уз дружбы, связывавшей его с художником. Как только художник закончил объяснение, Ефтимие поднялся со стула и устремил на него злой взгляд:
— Говори, где жид, хулиган ты этакий?
«Он на меня кричит…» — подумал художник, охваченный странным чувством удовлетворения. «Вот, даже и кулаком по столу стучит…» — с детской радостью констатировал он. И его нимало не удивил чужой, насмешливый голос, которому он ответил, враждебный взгляд, которым он окутал жандарма.
— Нет у меня в доме никакого жида, балбес ты этакий…
Все, что их связывало, исчезло в одно мгновение, обманчивая дружба тут же превратилась в несомненную вражду, жестокую, беспощадную. Прежние приятельские отношения не были больше преградой на пути создания этого нового положения; напротив, именно эта дружба способствовала возникновению вражды.
Это была одна из тех дружб, в которых более глубокое взаимное знакомство не содействует сближению, а напротив, постепенно ослабляет связи, расшатывает основания дружбы, превращая ее, в конечном счете, в непримиримую вражду.
— Сатана проклятый! — выкрикнул художник не только с ненавистью, но и с удовлетворением, в известной мере довольный самим собой.
Ефтимие спокойно выслушал презрительные слова художника, в знак того, что ожидал от него такого поведения.
— Ругайся, ругайся себе на здоровье! Ужо покажу я тебе кузькину мать…
Ефтимие улыбался, забавляясь положением и приглашая художника ругать его и дальше; он знал, что художник поплатится жизнью за эту брань.
— Чего ты на меня так смотришь, несчастный? — продолжал художник, довольный, что их дружба наконец кончилась.
— Это я-то несчастный? Ладно, художник, ладно, — кротко отозвался Ефтимие, в восторге при мысли, что на полученное оскорбление он ответит не оскорблением или какой-нибудь бессильной бранью, а смертью художника. Приятное сознание того, что на оскорбление он ответит так, что художник поплатится за это жизнью, придавало Ефтимие — именно в свете этих перспектив — известную кротость и снисходительность:
— Мы вместе пили, а ты меня теперь ругаешь…
— Да как же я могу дружить с таким негодяем, как ты?
— Мы друг с другом давненько знакомы…
Ефтимие, казалось, обманулся в своих чувствах к художнику. Он несколько минут помолчал, обволакивая его взглядом полным печали и упрека.
Обманчивая кротость жандарма была порождена сознанием, что за оскорбления художника он ответит соответствующим образом.
«Зачем мне его ругать, раз уж я его до полусмерти изобью? Зачем смеяться над ним, когда его от меня замертво вынесут?»
— Чего ты мне не говоришь, что я свинья, фашист?.. — все с той же коварной кротостью, чреватой самыми мрачными угрозами, предложил ему Ефтимие. Казалось, ему только этого оскорбления не хватало, чтобы оправдать лишний раз перед самим собой принятое им ужасное решение.
— Скажи мне, что я фашистская собака, — почти умолял Ефтимие.
— Это ты и сам знаешь… А я тебе скажу то, чего ты не знаешь. Ты вот, к примеру, сам не знаешь, какой ты дурак…
Ефтимие побледнел. Людей, знающих, что они способны на любое, гораздо больше, чем упрек морального характера, трогают обвинения, касающиеся их умственных способностей.
Встретив испуганный взгляд начальника поста, художник медленно и раздельно повторил:
— Дурак ты, брат…
«Так значит, я дурак…»
Оскорбление подстегнуло Ефтимие, придало ему необходимую энергию, для того чтобы перейти к делу. Он в бешенстве распахнул двери соседней комнаты, где предполагал, что скрывается Давид.
— Темно… Где лампа?
— Я ее зажгу, — ответил художник, довольный тем, что Ефтимие тотчас убедился, что комната пуста.
Он не только зажег лампу, но и увеличил в ней пламя как можно больше, чтобы было виднее. Ефтимие приподнял кровать, расшвырял во все стороны стулья, поискал в платяном шкафу. Художник сопровождал его с зажженной лампой в руках, освещая ему все уголки.
— Он, верно, в погребе, — заметил Ефтимие спокойным и дружелюбным голосом, словно художник был его сообщником.