«Ты — фашист. Тебе хорошо так говорить, прохвост ты этакий!.. Ведь если бы ты раскрыл какой-нибудь фашистский секрет, это было бы, пожалуй, единственным честным поступком в твоей жизни. И почему ты говоришь „вопреки вероятности“? Отчего тебе кажется таким невозможным, чтобы коммунисты задержали тебя? Надо бы начать свыкаться с этой мыслью. И выбей у себя из головы, что это абсурд. Когда тебе придется дать ответ за все твои преступления, стоя с петлей на шее, не открывай широко глаза…»
— Каждого касается лично, как он умеет защищаться от смерти… Это его дело, и никто не имеет права спрашивать его, как ему удалось выкрутиться… Я не требую от тебя отказа от твоих политических убеждений…
— Чего же вы от меня требуете? — внезапно спросил дядя Вицу, словно желая заставить майора открыто сказать все, что он думает.
— Жить — вот чего я требую от тебя, — кротко сказал майор. — Жить, опоражнивать по стаканчику вина, любить женщин, смотреть кино, разгуливать по улице, засунув руки в карманы…
— Я не хочу ни пить, ни любить женщин, — сказал Вицу в надежде, что таким образом допрос окончится. — Я не коммунист и ничего не знаю.
Зазвонил телефон, и майор пошел узнать, кто его вызывает. Он слушал, кивал головой и все время бубнил: «Не беспокойтесь, ваше превосходительство, будьте благонадежны… Он у меня заговорит, ваше превосходительство…» Начальник государственной охраны требовал поступать таким образом, чтобы узнать настоящее имя арестованного, как и причины того, что он стрелял в патруль.
Майор положил трубку и обернулся к арестованному, внимательно разглядывая его: все ли он такой же упорный, несгибаемый. Он обещал генералу заставить его говорить, но совсем не был уверен, что это так и будет.
Вицу почувствовал на себе печальный, укоризненный взгляд майора, который пытался разжалобить и уломать его. Он смотрел на Вицу грустно, униженно, как бы упрекая его в том, что вот, мол, он пообещал и не сдержал слова. Он был и удивлен и огорчен тем, что стоящий перед ним человек, с перевязкой на голове и израненным телом, не понимает положения, в котором находится майор после вызова генерала, не жалеет его, не желает прийти, на помощь. Это был единственный на всем свете человек, который мог бы помочь ему, мог бы сделать так, чтобы его превосходительство было довольно, а майор заслужил бы поздравлений, наград и повышения по службе.
Он придвинул стул и уселся против Вицу, поближе к нему. Взял со стола пепельницу и поставил подле Вицу, чтобы была у него под рукой. И все время не сводил с него взгляда, полного кротости и укоризны.
— Возьми папиросу, — сказал майор и протянул ему портсигар.
Вицу взял папиросу. Майор поспешил предложить ему огня и извинился: может быть, предложенная папироса не из тех, которые любит арестованный.
— Я к этим привык, — извинился он, все тем же печальным голосом, все время как бы просящим о чем-то таком, что он далеко не был уверен, что получит.
— Сойдет, — согласился Вицу и глубоко затянулся.
— Отчего ты молчишь? Кто ты такой? — внезапно закричал майор, выведенный из себя спокойствием арестованного.
— Я ничего не знаю, — поспешил сказать Вицу, с досадой в голосе, желая предупредить возвращение боли.
— А вот и знаешь! — завопил майор и начал наносить ему удары и срывать с него перевязки.
Боль возникала теперь во всем теле Вицу, в руках и ногах, в голове, она росла со всех сторон, сливаясь в одно-единственное невыносимое страдание.
ГЛАВА XXIII
Он был один в своей камере, одетый в белую рубаху. Ему было хорошо так. Он всегда мечтал умереть в белой рубахе и даже признавался девушкам, которых любил в молодости, что хочет умереть так. Как охотно позволяли целовать себя девушки парню, который хотел умереть в бою, в белой чистой рубахе… «Этим я их всегда покорял…» — вспомнил Вицу и засмеялся.
«Я умел обходиться с девушками…»
Это, такое обычное выражение, которое сам он столько раз произносил и столько раз слышал от других, отдалило предчувствие конца и перенесло его на трамвайную остановку, где, сдвинув набекрень фуражку, с папиросой в уголке губ, он ждал девушку, работницу табачной фабрики.
Это избитое выражение обладало чудодейственной силой, могло вырвать его из заключения и бросить в гущу повседневной жизни, в кинозал, на самый верх галерки, усадить за стакан зеленой водки или перенести на трамвайную остановку.
Осознав, что именно это облегчает его, заставляет чувствовать себя хорошо, он напряг свою память, чтобы припомнить как можно больше таких выражений, могущих перенести его вновь в гущу жизни.