Выбрать главу

Тринадцатитысячник рассказывал им все, что слышал от советских бойцов, добавляя и то, что он знал раньше.

— Не знаю, как бы это вам получше объяснить, чтобы вы поняли, — начинал Тринадцатитысячник, огорчаясь, что он вынужден упрощать, чтобы его поняли и другие.

— Предположим, что положение вещей здесь такое же самое, как и в России… Ну, говори, что же тогда? — пришел ему на помощь Сонсонел.

— Был бы примарем дядя Вицу? — выскочила портниха Ветуца, убежденная, что этот ее вопрос поможет раз навсегда выяснить, хорошо ли поступили русские у себя в стране.

— Не было бы больше ни примаря, ни таких жандармских начальников, как Ефтимие. А страной управляли бы честные люди…

Ветуца осталась недовольна ответом. Ей казалось, что Тринадцатитысячник не хочет ответить ей открыто.

— Ты мне отвечай на то, о чем спрашиваю, — рассердилась она. На этот раз вопрос прозвучал сурово, беспощадно, как оклик часового в ночи. — Был бы дядя Вицу примарем или нет?

— Был бы, — ответил Тринадцатитысячник, отказавшись от мысли обсудить вопрос всесторонне.

— А ты мне не врешь, Тринадцатитысячник? — снова спросила женщина, которой казалось, что он отвечает только так, лишь бы отвязалась, и которая в то же время хотела показать ему, что для нее это вопрос чрезвычайно важный.

— Был бы, коана Ветуца, конечно, был бы…

— Чего же ты так с самого начала не сказал? Чего всякую чепуху нес про честных людей и бабское равноправие?

— Возьмем хотя бы и мой пример, — выскочила Цуцуляска, лукаво поглядывая на Тринадцатитысячника. — Взяла бы я своего Ромику из гимназии? Он бы теперь студентом был, — громко проговорила Цуцуляска, довольная тем, что она давно уже знает правильный ответ, что Тринадцатитысячнику не приходится больше ничего объяснять ей, что она не ждет, чтобы ей открыли глаза.

Многое казалось им странным, а многое другое настолько простым и правильным, что они никак не могли понять, как это до сих пор не подумали обо всем этом.

— Да разве это нормально, чтобы у одних всего было хоть отбавляй, а ты чтобы жил на одну заработную плату? Да еще какую…

Русские вынимали из карманов тужурок фотографии и показывали их всем. Терпеливо ждали, пока снимки ходили по руками, и не успокаивались, пока их все не видели. Таким образом, они чуть утоляли свою тоску по дому. Женщины умилялись.

— Смотри, Цуцуляска, смотри, точь-в-точь наша Тица…

— Ну и здоровые же бабы, эти русские…

*

Люди чувствовали необходимость сравнить услышанное от советских бойцов за стаканом водки и из разговоров с Цуцуляской и Тринадцатитысячником с их собственными представлениями. Им хотелось знать, достигнуто ли в России то, что они считали правильным, справедливым на этом свете.

— А ну-ка скажи, Цуцуляска, седины там уважают?

— Если я прав, правоту мою признают?

— А ну-ка спроси ты, Ветуца, ты ведь женщина: заботится ли там государство о детях?

— А ну спроси ты его, Мариника… Ты его лучше знаешь, потому как играл ему на гармони… Спроси: правда ли, что у них больше помещиков нет, что заводы — общие, народные? Только пусть он это по правде скажет, как оно на самом деле есть…

И Мариника, гармонист, приносил на следующий день ответ:

— Ну, Сонсонел, укладывайся и поезжай в Швейцарию… В России господ и помещиков больше нет… Так что, если и мы по-ихнему поступим, тебе не сдобровать…

— Я жену на рынок за луком послал. Говорю ей: ты все равно оделась и на рынок собралась. Прихвати уже заодно и билет на самолет. Зачем ей дважды ходить?

…Узнав, что в России сделано много такого, что они считали правильным, полезным для людей, все они были взволнованы, и именно поэтому эта далекая страна уже не казалась больше ни чужой, ни далекой.

ГЛАВА XXVII

Рэдица была совсем одна во всем доме. Фэника куда-то сбежал, и никто этому не удивлялся, никто не огорчался.

Цуцуляска за ней больше не зашла, как обещала. Девушка чувствовала себя страшно усталой. Но это была странная усталость, которую испытывает не всякий, усталость приятная, ласкающая и нежащая тело. Она посмотрелась в зеркало и увидела осунувшееся, похудевшее лицо, синие круги под глазами, редкие сединки в волосах. Но ей не хотелось устранять следы бессонных ночей и напряжения. Она оттолкнула пудру и губную помадку. «Я изуродовала бы себя, устраняя эти следы, и Тринадцатитысячник больше не любил бы меня».

Ей хотелось отдохнуть, хотелось любви и ласки. Говорить всякий вздор, смеяться всему, как дурочка, беседовать с Цуцуляской о том, как варят варенье из дыни — пусть она и ей даст рецепт, печь сдобное и измазать лицо мукой.