Действительно, Софья Васильевна очень быстро восстановила французский, который она учила в школе, и проблемы общения не было. Шарль рассказывал, что перед выпускным собранием он целый день учил с Соней заключительную фразу своего выступления: "Да здравствует мировая революция!" Но на трибуне умудрился произнести: "До свидания, мировая революция!" Тогда это как-то обошлось. Мой отец был сыном лесника из северо-восточной Франции, из Вогезов. В первую мировую был в армии артиллеристом, там вступил в компартию. Когда в 1920 г. его часть направили в Россию, в Архангельск, он вместе с товарищами дезертировал, говорил - "вся часть разбежалась".
В 1932 г., оставив маму и меня, он вернулся во Францию. Оба они были убеждены, что скоро будет мировая революция и они встретятся. До 1939 г. часто писал, присылал посылки. Мама рассказывала, что, когда в 1934 г. он прислал мне меховую шубку и дивную говорящую куклу, в чем-то розовом, с огромными ресницами и натуральной челкой, пошлина оказалась больше стоимости присланного. Сестра отговаривала получать, но мама посылку выкупила. Кукла пережила даже войну.
С 1939 г. письма приходить перестали. Компартия во Франции была запрещена, отца, как мы впоследствии узнали, арестовали, потом он бежал, был участником Сопротивления, узником Дахау, чудом остался жив. Когда я подросла, после войны мне мама объяснила, что во всех документах я должна писать: "мать в браке не состояла, отца не знаю". С тем я и поступила в МГУ. Отца увидела в первый раз в сентябре 1966 г. Он, как оказалось, после войны много раз писал, но мы писем не получали. В 1960 г. маму в Москве отыскала его приятельница, товарищ по партии - Франсуаза Флажолет, и переписка возобновилась. И вот уже будучи пенсионером, не предупредив нас, он приехал как индивидуальный турист в Москву и прямо с вокзала, с чемоданчиком, перевязанным ремешком, неожиданно явился на улицу Воровского, позвонил в знакомую дверь и сразу бросился нас обнимать. Потом он приезжал много раз, и всегда были нескончаемые политические дебаты до утра между советской правозащитницей Софьей Каллистратовой и французским коммунистом, боготворившим Советский Союз. Он ругал "буржуазную" Францию, но от предложения переселиться в Москву отказался категорически. Их отношения с мамой, несмотря на споры, были трогательными, что видно по их светлым лицам на фотографиях 60-70-х гг.
Закончив университет, Софья Васильевна год работала стажером в Управлении уголовного розыска и милиции Мосгорисполкома, а с 1931 г. - юрисконсультом, сначала в Московском областном комитете профсоюза сельскохозяйственных рабочих, а затем в Юридической консультации ВЦСПС. Там в это время был довольно яркий коллектив сотрудников и очень живая, всегда среди людей и для людей работа (советы, подготовка заявлений, жалоб, выступления в судах по трудовым, жилищным, гражданским, уголовным делам). С начала 1933 г. она стала по совместительству преподавать на курсах и в школах профсоюзов читала лекции по трудовому законодательству. Работала очень много, я ее видела редко - меня воспитывала бабушка. Время от времени меня отвозили "пожить" в Горки Ленинские к Федору Васильевичу, дочка которого, моя двоюродная сестра Римма, была на два года старше меня.
Однако я хорошо помню, что уже в те годы само слово мама у меня всегда ассоциировалось с чем-то праздничным. Помню новогоднюю елку в конце 1935 г. (тогда только что был снят запрет на елки). Мама учила меня делать игрушки - выдувать через две дырочки содержимое яичек, рисовать на них мордочки и приклеивать им юбочки из ленточек, делать китайские фонарики из бумаги, каких-то зверушек из проволоки, обмотанной синелькой, цепочки из цветных обложек журналов, конфетных оберток. Мы с бабушкой и мамой жили тогда втроем в очень просторной, почти пустой комнате, и когда посредине поставили огромную, под потолок, елку, украсили ее - это было восхитительно! Я вышла во двор и объявила во всеуслышание: "У нас елка, идите к нам на елку!" и вернулась, ведя за собой человек пятнадцать детишек - и подружек, и почти совсем незнакомых. Мама сначала опешила от такого неожиданного нашествия, но потом все было прекрасно. Всем нашлись какие-то конфеты (наверно, сняли с елки), мама прыгала с нами в хороводе, мы что-то хором пели, и моя популярность во дворе после этого сильно возросла.
Помню из этих же лет, как мама подарила мне на день рождения мягкую пушистую игрушку - зайчика - и спросила, как я его назову. Я решительно назвала любимое имя советских детей - "Сталин". Она меня долго отговаривала, объясняя, что для зайчика такое имя не подходит.
В последнее лето жизни мамы я наконец расспросила ее, как шло изменение ее мировоззрения - от восторженного революционного к критическому и далее открыто оппозиционному к нашей системе. Вот что она рассказала. Первые серьезные сомнения в справедливости и законности всего происходящего возникли у нее осенью 1932 г. (ей было двадцать пять лет), когда у нее в профсоюзной юридической консультации стали появляться жертвы "закона от седьмого-восьмого" (указ от 7 августа 1932 г.). По этому указу даже за совсем мелкие "хищения государственной и колхозной собственности" с колхозного поля полагалось до 10 лет лагерей. Особенно возмутило ее, что это закон применялся к подросткам начиная с двенадцати лет. После 1 декабря 1934 г. - убийства Кирова ее вера в коммунистические идеалы и партийных вождей начала быстро улетучиваться. Ранней весной 1935 г., когда в Ленинграде уже шли массовые аресты, она всю ночь проговорила о том, что происходит, с Конкордией Владимировной Комаровой - партийкой с большим дореволюционным стажем, подругой Натальи Васильевны. Разойдясь утром, они обе (как ей потом призналась и К.Комарова) со страхом думали о возможных последствиях этого разговора, в котором они высказались вполне откровенно и до конца о репрессиях.
В 1936 г. начались аресты среди близких знакомых. (Хорошо помню, как тогда с тумбочки исчезла фотография красивого мужчины с волевым лицом - я уже знала, что это мой отец.) Арестовали соседку по квартире - Томочку Рихтер (мама поддерживала оставшуюся одинокой Елену Николаевну Рихтер, пережившую свою дочь на двадцать лет). Затем арестовали Глеба Крамаренко - мужа самой близкой из двоюродных сестер - Лиды Поповой. Сама Лида, когда ее стали принуждать к публичному осуждению мужа, "врага народа", выложила на стол партбилет и сумела избежать ареста лишь потому, что в ту же ночь, взяв за руку шестилетнего сына, без всяких вещей уехала из дома в глухую провинцию. Арестовали коллегу и соавтора мамы Л.Майданника, а уже набранную книжку учебник по трудовому праву - рассыпали. Младший брат узнал, что в Рыльске вторично арестован отец. Арестовали и тут же расстреляли первого мужа Натальи Васильевны - И.С.Кутякова. Самой Наталье Васильевне повезло: в сентябре 1936 г. ее направили директором школы в Монголию, и она до 1939 г. прожила в Улан-Баторе. Мама говорила, что не понимает, как судьба уберегла ее и братьев. Ареста ждали каждый день.
Мама вспоминала, как один знакомый, встретив ее на улице уже после 1956 г., рассказал, что ему выбили на Лубянке пять зубов за то, что он отказался "вспомнить", чей это номер телефона Б-3-50-48 с инициалами С.К. в его записной книжке. Мама очень удивилась: "Чего здесь было скрывать? Ведь они сами легко могли узнать, что это мой телефон". Он ответил: "Ну как же ты не понимаешь, им важно было, чтобы я сказал, чей это номер, чтобы я назвал твое имя".
В 1939 г. Софья Васильевна полностью перешла на преподавательскую работу в Коминтерновский учебный комбинат. Причины перехода были материальные: трудно было содержать дочку и мать, которая никогда не получала пенсию. Но уволиться с работы в то время было сложно, ее не отпускали. Пришлось воспользоваться знанием законов. 2 сентября начинались занятия в комбинате, и вот 1 сентября 1939 г. в трудовой книжке Каллистратовой появилась запись: "Уволена из консультации на основании постановления СНК СССР, ЦК ВКП(б) и ВЦСПС от 27 декабря 1938 года за опоздание на работу на 55 минут". Смысл этого опоздания понятен, если учесть, что Софья Васильевна всегда была предельно точным и обязательным человеком. А через несколько месяцев был введен новый порядок, по которому за опоздание больше чем на двадцать минут уже полагался срок от 1 до 3 лет.