Дети играли. Я понять не мог, — что за охота им играть.
Учителя шли в школу. Я постичь не мог — какая им охота тащиться туда.
В моей собственной душе погас огонек, стало темно, холодно, пусто. Не было смысла, ни цели, ни планов, ни улыбки. Ни до кого в мире не было мне больше дела. Только одному человеку мог я поверить свою печаль — человеку с порошком, моему молчаливому старому визави.
К нему я и направился. Он принял меня с распростертыми объятиями… и как бы там ни было — теперь я понимал его. Каждое слово. Каждую горькую улыбку. Все стало для меня таким понятным, само собой разумеемым.
— Поедем со мной, — предложил он. — Все мои вещи уложены, все сундуки готовы.
Этого пресыщенного, разочарованного аристократа теперь не узнать было… В нем появилось что-то новое… какое-то напряжение, ожидание. Его всегда аккуратно приглаженные седые волосы торчали теперь вихрами по-стриндберговски, а прежде вечно щурившиеся глаза широко открылись и сверкали оживлением, энергией.
— Мой долгий рабочий день кончился, — заговорил он. — Я победил, могу теперь отдохнуть, и затем — мне остается лишь напрячь свои последние силы, чтобы использовать свою победу. Поедем со мной. Слышите? Мы с вами пара. Или вы только и созданы на то, чтобы сидеть тут да потеть над какой-то триумфальной аркой или бегать по городу с горшком клейстера да созывать людей на собрания, на которых умные все равно не бывают, а глупые ничего не понимают?
Чего достигнете вы таким путем? Ровно ничего! Только сделаете себя посмешищем, которому не место в порядочном обществе. Бросьте все это, слышите! Люди глупы и глухи к доводам разума, такими и останутся, даже если бы нам удалось всех их пропустить через гимназию, как пропускают мясо сквозь колбасную машинку.
Мир становится ужасным… его необходимо исправить, переделать, это так, — но ваш метод никуда не годится. Мой гораздо практичнее.
— Какой же это? — спросил я.
Его глаза лихорадочно сверкали.
— Порошок, — сказал он. — Мой порошок. Мы оставим в покое стадо нашего милого арендатора. На пажитях мировой истории разгуливают волы и быки поинтереснее, надутые высокомерием, кровожадные. Едем! Едем вместе! Соглашайтесь! Мы будем творить мировую историю. Мы одним мановением руки будем придавать миру более приличный вид!..
Я согласился, — я был так удручен, измучен. С первой осенней бурей мы покинули купальное местечко и понеслись на пароходе к югу — к теплу, к пальмам, в неведомый, огромный мир.
— Взгляните, — сказал он мне.
Мы сидели в уютном номере с зелеными панелями, в незнакомом отеле, в глубине континента. Двери были заперты, и перед нами лежала целая кипа газет; все столбцы были заполнены сообщениями о войнах, восстаниях, тирании и нищете. Он собирал газеты во время нашей поездки и, прочитывая, делал отметки синим карандашом.
— Взгляните, сколько тут подчеркнуто имен. Большинство этих людей я знаю еще со времен моей молодости, с тех пор, когда пробуждающиеся народные массы были всколыхнуты первыми веяниями свободы и бурями мятежа. Теперь эти люди изменили делу свободы. Теперь они сами подают пример алчности, кровожадности, лезут вверх и расталкивают всех локтями. Всех настоящих, талантливых, добрых, чутких они оттеснили в сторону, придушили, придавили, а сами протолкались на вершину, где ими одним за другим овладевает мания величия. Это — циники. Они уже не верят в возмездие. Им недоступно чувство доброты, ими движет только личная выгода. На этом листе я записал их имена. Спрячьте хорошенько. Мы выезжаем, немедленно.
— С кого же мы начнем? — спросил я.
— Вот с этого. С генерал-губернатора. Я знал его еще ребенком. Отец — честолюбец, мать — больная бабочка, а этот избалованный мальчишка стал одним из самых свирепых тиранов человечества.
Подумайте, если бы он проведал про мой порошок, которым мог бы втихомолку, бескровно, — тихо и мирно — «пульверизовать» своих соперников, явных и тайных, поверьте мне: он не оставил бы в живых ни одного талантливого человека в пределах досягаемости. Теперь он сам будет номером первым… Ну, едем!
Мы мчались в экспрессе. Мы приближались к столице генерал-губернатора. В предместье поезд замедлил ход. Дождь лил, как из ведра.
На одной из площадей мы заметили что-то странное. Опустили окошко купе. Что же это такое?
— Это виселицы, — сказал один из наших спутников, набивая себе трубку. — Вчера повесили еще девятерых студентов. А эти — тот, что посредине, композитор — из новых, знаете ли; а рядом, длиннобородый — профессор истории.