Дневной свет начинал уже меркнуть, когда я очутился перед домом № 87. Пожилая прислуга-иностранка, по-видимому, австриячка, сурово объявила, что доктор Бауэрнштерн в эти часы принимает только пациентов.
— Тем лучше. Я болен. Проводите меня, пожалуйста, в кабинет.
Никаких других пациентов не было видно. Практика у доктора Бауэрнштерн была, по-видимому, не блестящая — по крайней мере на Шервуд авеню. А кабинет был маленький и чистенький.
В первую минуту доктор Бауэрнштерн не узнала меня. Она показалась мне совсем иной, чем в комнате Олни. Во-первых, она была в белом халате. И теперь я видел ее волосы, темно-каштановые, гладко причесанные. Во-вторых, в ней чувствовались уверенность и деловитость, естественные для врача, принимающего больного. Должен сказать, она мне очень понравилась. Но лицо у нее было изможденное, и резкий свет ламп немилосердно подчеркивал это.
Узнав меня, она немедленно рассердилась. Затем сделала вид, будто мы встречаемся впервые.
— Здравствуйте. На что жалуетесь?
Я подумал: «Что ж, раз так — почему не сказать правду?»
— Ни на что особенно, — сказал я с торжественной серьезностью судьи. — Не стану уверять, что я чувствую себя тяжело больным. Но у меня постоянно какое-то угнетенное состояние, я плохо сплю, ем без всякого аппетита.
— Покажите язык.
Я показал — и даже с удовольствием.
— Вы, очевидно, слишком много курите и ведете сидячий образ жизни. А у зубного врача вы давно были?
— Давно. — Я покачал головой. — Видите ли, я очень занят. Но насчет моих зубов вы не беспокойтесь. Пропишите мне только что-нибудь такое, чтобы меня сначала встряхнуло немножко, а потом привело в равновесие. Понимаете?
У входной двери, которая была в каких-нибудь двух метрах от кабинета, вдруг громко позвонили. Я слышал, как старая служанка отперла, и услышал с улицы чей-то густой бас. Через минуту старуха постучала в дверь кабинета и испуганно затараторила по-немецки. Доктор Бауэрнштерн поспешно вышла, а я, воспользовавшись ее отсутствием, выглянул в узкое окно. На улице у двери стоял полицейский.
Не знаю, зачем он приходил, но его быстро сплавили.
Этот перерыв оказался губительным для маленькой комедии, которую мы разыгрывали. Когда она вернулась, лицо у нее было совершенно такое, как вчера вечером, в горящих глазах читалась тревога, тайный ужас. Она закрыла за собой дверь, но не отошла от нее.
— Как это глупо! — сказала она сердито. — Что вам нужно? Зачем вы пришли сюда?
— Пришел сказать вам кое-что, — ответил я серьезно. — Старуха заявила мне, что вы принимаете только больных, вот я и выдал себя за больного.
— Вы думали, я не пойму, что вы совершенно здоровы? — спросила она, намекая, вероятно, на недоверие публики к женщинам-врачам.
— Ни вы и никакой другой врач не могли бы ничего определить по таким симптомам. И откуда вы знаете, доктор Бауэрнштерн, что я не страдаю какой-нибудь ужасной болезнью?
Она чуть-чуть усмехнулась:
— Вы пришли мне что-то сказать?
— Да. И спросить у вас кое о чем. И то и другое очень важно. Но послушайте, нельзя ли нам поговорить где-нибудь в другом месте? Здесь у вас мрачновато.
— А вы ведь, кажется, хвастались, что вы человек мрачный.
Я выпучил глаза. Что это, сознательная линия поведения — эти неожиданные замечания, которыми она словно дает понять, что давно меня раскусила?
— Хорошо, — продолжала она, — будем разговаривать не здесь. По четвергам я пью вечерний чай рано, потому что мне к пяти нужно быть в детской больнице.
Она повела меня через переднюю, но по дороге остановилась, чтобы распорядиться относительно чая. От меня не укрылись беспокойные и предостерегающие взгляды старой служанки. Обе женщины просто до неприличия не умели ничего скрыть.
Гостиная оказалась очень уютной, не совсем в английском вкусе, но от этого она ничуть не проигрывала. Хозяйка сняла, наконец, халат. Темно-красное платье очень шло ей, несмотря на то, что как будто еще резче оттеняло ее широкие скулы и впадины под ними. Чрезмерная суровость лица и болезненная хрупкость не мешали ей быть красивой. Я понимал, что вижу ее в невыгодный для нее момент. Она не знала, как держаться со мной, и это ее сердило и мешало быть естественной, а мне для моих целей нужно было поддерживать в ней беспокойство и раздражение. И если вы захотите упрекнуть меня в жестокой игре на нервах усталой женщины, вспомните, что делали немецкие и японские солдаты с множеством женщин, гораздо более измученных, чем эта.