Эмма поискала глазами сброшенную одежду, но ее не было. На дне гондолы рядом с маской, куда она скинула джинсы и блузку, лежало теперь шелковое вечернее платье. Багряное, с золотистыми искорками — в цвет торжественной осени. Она отряхнула тело от листьев и натянула его, осторожно, стараясь не порвать. Платье было словно сшито точно по ее мерке.
Гондола остановилась у Эрмитажа и ткнулась носом в пристань. Эмма сошла с нее, изящно приподняв длинный и узкий подол, и, оглянувшись, увидела, как та рассыпалась ворохом листьев, заструившихся по течению.
Пройдя по скверику с фонтаном, она вышла на Дворцовую площадь. И замерла, завороженная. Все огромное пространство от Зимнего дворца до Главного штаба было заполнено людьми. Людьми ли?.. Прозрачные безмолвные фигуры кружили, скользили, просачиваясь друг сквозь друга. Дамы и кавалеры из разных эпох: в пышных париках и кринолинах, в локонах и бриллиантах на обнаженных плечах, с длинными декадентскими мундштуками серебряного века. И здесь же простолюдины — торговки, извозчики, продавцы газет… И вовсе не люди — а весьма странные создания. Скажем, парочка, проковылявшая мимо нее — высокая и тощая бронзовая фигура с маленькой лысой головой и длинными блестящими паучьими пальцами держала под руку человечка с курносым носом и детскими испуганными глазами. Эмма не сразу поняла, что то была статуя Петра Первого работы насмешливого скульптора Шемякина и правнук царя Павел Первый, сошедший со своего трона во дворе Михайловского замка, где обосновался пару лет назад.
— Что же ты хочешь от меня? Что?! — громко крикнула она, и фигуры-призраки стали рассыпаться от звонкого живого голоса. Расползаться клубами жемчужного тумана, разлетаться серым оперением чаек, оседать пеплом на асфальт площади. Бронзовый Павел задрожал в испуге, а Петр подхватил правнука на руки и двухметровыми прыжками умчался в сторону Миллионной улицы.
Эмма присела на цепь, окружавшую Александровскую колонну.
— Деточка, все мы немного умерли.
Только кто-то полностью,
до распада на атомы и супер-струны,
а кто-то — самую капельку:
лишь высокий лоб тронут тлением,
да глаза высохли.
Эмма не обернулась на знакомые строчки — она сама сочинила их когда-то в юности.
— Покажи мне, что с моими детьми! Для меня это очень важно. Я хочу знать, что у них все хорошо.
— А если я просто скажу это, ты мне не поверишь?
Голос за спиной звучал печально и укоризненно. Он сопровождался негромким бульканьем, словно голова говорящего находилась под тонким слоем воды. Эмма не удержалась и обернулась. Перед ней стоял высокий голый туземец с раскрашенным телом и изогнутым луком за плечом. В раскрытом в ухмылке рту виднелись подпиленные треугольниками зубы, в черно-курчявых волосах торчком стояли три ярких пера. В руках туземец держал большую стеклянную банку с чем-то крупным, мутным и пристальным.
В первую секунду Эмма перепугалась до озноба. Но быстро взяла себя в руки. Она не раз бывала в Кунсткамере и без труда опознала один из ее экспонатов — муляж южноамериканского аборигена. Банка в руках улыбчивого аборигена тоже была экспонатом: в ней нежился в формалине огромный эмбрион. Голова была неестественно большой, а скрещенные на груди ручки странно маленькими. У эмбриона было три голубых глаза, кротких и грустных. Они смотрели на Эмму, а бледно-синие губы шевелились.
— Не поверю! — Эмма с вызовом встретила взгляд уродца. — Я вообще разучилась здесь чему-либо верить. И удивляться тоже разучилась.
- 'Здесь' не существует. Есть 'везде' и 'сейчас', а все остальное просто не имеет значения. Знаешь, что самое обидное? Вы нужны мне гораздо больше, чем я вам, вот я и стараюсь, слой за слоем снимая с вас недоверие, горечь, обиды. Я не пытаюсь вас переделать, нет-нет. Вы нужны мне такие, какие есть — только отмытые, чистые.
— Я хочу видеть своих детей!
Словно не слыша ее, эмбрион продолжал, выпуская из губ цепочку крохотных пузырьков:
- 'Будь ты холоден или горяч, и я принял бы тебя. Но ты тепел, и двери рая для тебя закрыты'. Я не пламя и не лед, и мне никогда не уйти отсюда. А вы уйдете…