И вот мы двинулись из Варшавы в Краков. Шумный, говорливый Ян, перекрестившись, умолк надолго, сделал вид, что дремлет, потом и в самом деле задремал. Второй Янек — шофер, который утверждал, что ниже ста километров ему ездить скучно и что по этой причине он не любит больших и длинных машин, предпочитает им маленький, уютный польский «фиатик», в котором вроде бы ногами дорогу достаешь и не тебя машина, а ты машину везешь, точнее, летишь на ней. Янек этот, а Янеков в Польше все равно, что Ванек в России, поднял в воздух машину и мы полетели, обгоняя всех и все, не обращая никакого внимания на встречных и поперечных, на поляков, на иностранцев, сверлящих пальцем у виска.
В прошлый мой приезд мы посетили места боев в Карпатах, где меня ранило, и за нами увязался ехать секретарь Союза писателей Жешувского воеводства Збышек Домино, который больше восьмидесяти километров не держал. Янек, отдалившись от него на многие километры, небрежно бросал нам, как в нынешней модной передаче телестудии Останкино: «Отдыхайте!»
В одну из таких передышек он рассказал нам, что недавно на этом же шоссе убил машиной «крову», маленько испугался, но приехала полиция и признала виноватым «водителя кровы», а то бы сидеть Янеку в краковской тюрьме, в садах среди города стоящей, напоминающей древний замок. Поглядев на ту тюрьму, я мечтательно сказал: «Вот бы сюда в одиночку попасть! Во где писателю идеальное место для работы…» И поляки вежливо меня заверили: «Ешчэ ниц не страцоно, вензене вечыстэ, зачэка» — я и без переводчика понял, о чем речь: еще не все потеряно, мы временны, тюрьма вечна, она подождет.
Мы ночевали в Кракове, в гостинице паксовского филиала, где царила деловая обстановка, и я тогда уже начал понимать, что власть, лозунги, речи, болтливые трескучие газетенки в Польше принадлежат коммунистам, все же остальное деловые люди, в том числе и могучее католическое объединение, из-под них давно вынули. Коммунисты пробовали пойти против течения, вмешаться в жизнь и настроение народа, при закладке костела в Новой Хуте и освящении камня, привезенного из Ватикана, с могил древних святых Петра и Павла, Гомулка напустил полицию на народ. Случилось столкновение, было убито двое или трое верующих. И такая волна возмущения покатилась по стране, что смыла она с поста товарища Гомулку вместе с его приспешниками.
Костел, деньги на который по грошу, по злотому собирал народ, в основном с комбината имени товарища Ленина, главного безбожника и проходимца нашего века, был построен. Ожидались волнения при его открытии. Вот отчего Ян Ярцо молчал всю дорогу, молчал в Кракове, его костистое лицо делалось все более остроуглым, мрачным и даже скорбным. Все распоряжения он отдавал тихим, как бы даже пригасшим голосом. А тут еще с ночи пошел мелкий, но густой дождь и тревожная дошла весть: сильно заболел кардинал Вышинский — глава католической польской церкви, и едва ли сможет быть на открытии костела в Новой Хуте, но поручил он это важное дело не менее авторитетному в Польше человеку — краковскому кардиналу Войтыле, который был родом из этих земель, где-то тут работал в шахте, воевал с фашистами, учился, служил, проповедал.
Важность и величие события заключались в том, что открывался первый в послевоенное время костел на польской земле и едва ли не первый во всей Европе, воздвигнутый в нынешние времена на всем народом собранные деньги.
Двадцать пять тысяч человек собралось на открытие своего костела. Двадцать пять тысяч зонтиков запрудило площадь перед костелом и прилегающие к нему улицы. Две с лишним тысячи сестер милосердия с новыми сумками на груди, в новых белоснежных фартуках и белых чепцах, снежными лепестками, напоминающими сибирские подснежники, выстроились на обочине площади, готовые в любую минуту к любому мирянину прийти на помощь. Регулировало и порядок соблюдало оцепление из военных, все отряды были из Войска Польского и все, как на подбор, молоденькие парни — «сыночки», и ни одного полицейского, на которых был зол народ за прежние кровавые дела.
«А-а, чэрвонэ быдло! — ворчал Ян. — А-а, пся крев, испугались!»
Площадь и улицы все заполнялись и заполнялись. Неугомонному же Янеку нашему непременно надо провести машину к самому костелу. Не сигналя, не ерзая, ехал он почти по ногам в неохотно расступающейся толпе, малейшая искра, малейшая ошибка, как толпа и идущие следом машины опрокинут и растопчут наш «фиатик», что спичечный коробок, о чем я и сказал Янеку. Он сквозь стиснутые зубы ответил, что хоть и дурен, невоздержан нравом, но тоже хочет жить, потому что молодой и у него пусть не такой выводок, как у старателя Яна Ярцо, но все же есть «дзецко», прелестная дочка Марышька.
Наконец, мы притиснулись в каком-то закутке, вышли из машины и услышали тихое пение — поляки пели псалмы, пели наподобие наших романсов, пели все, малые и старые, инвалиды и рабочие, богатые и бедные, пели и плакали. С неба лился дождь, с зонтиков лился дождь, по лицам людей лился поток слез, омывающих душу, иногда высокий чей-то голос срывался на рыдание, возносился над толпой, над этим морем зонтиков, качающихся и плавающих в дожде людской стихии, и тут же голос отчаяния и боли опускался с высот, соединялся с гласом народным — единый хор славил Пресвятую Деву Марию, Господа Бога, благодарил за деяния Его и милости, просил прощения, просил даровать счастье покаяния и любви к ближнему.
Ничего подобного никогда мне еще не приходилось слышать, никогда более не доводилось видеть такое единение, внимать такому могучему и смиренному сердцу молитвой объединенного народа.
В воздухе, в пелене дождя послышался громкий щелчок, и над костелом, на крышах домов и на балконах засветились экраны — по телевидению зазвучало напутственное слово и благословение главы всепольского духовенства кардинала Вышинского.
В праздничной сутане вишневого цвета, в алой шапочке, прибранный, нарядный, больной кардинал возлежал на белой постели и тихим голосом поздравлял польский народ, трудящихся краковской земли и комбината в Новой Хуте с великим событием, призывал к спокойствию, к смирению, напоминая, что при закладке костела пролилась кровь, и ныне небо оплакивает светлыми Господними слезами те невинные жертвы, о которых Господь наш всегда помнит, всегда страдает за нас, грешных. «Модле ше, жэбы мою и вашэ офярэ пшыёл Буг, Вшэмогопцы» (я молюсь, чтобы мою и вашу жертву принял Всемогущий Бог). И далее кардинал говорил о том, что человечество устало от крови, братоубийства и страданий, человечество нуждается в покое, в мире, молитва должна заменить на земле боевые военные марши… «Так будьте же достойны слез и прощения Господа нашего, уймите в сердце гнев, не опускайтесь до мести тем, кто сеет на земле зло. Гордо, смиренно и достойно ведите себя при открытии храма Господнего, не допустите кровопролития, бунта и братоубийства. Господь един. И он за нас, страждущих, о милости и мире молящихся…»
Вот примерно то, что перевел мне Ян Ярцо из речи и напутствия умирающего кардинала Вышинского и что сохранила память, ведь было это уже давно, может, более двадцати лет назад.
Затем началось какое-то движение на площади, словно бы шла перегруппировка войск, наводился порядок у входа в костел, который я никак не мог ухватить взглядом из толпы. Но вот откуда-то свалился совершенно захлопотаный Ян Ярцо, сунул мне в одну руку несколько гвоздик, в другую — картонную карточку, сказал, что это пропуск в ложу, и потянул меня за собой. Мы очутились на трибунке, собранной из легких металлических трубочек. Меж рядов трибуны, на самом верху стояло кресло с высокой резной спинкой, крашенное черным, с вишневым бархатным сиденьем и спинкой. Люди подходили к этому креслу, клали на него цветы и на минуту присаживались. Подведя меня к креслу, Ян Ярцо многозначительно улыбнулся, велел мне проделать то же самое и в заключение загадочно сказал: «Будешь со временем гордиться, что сидел в этом кресле…»