Выбрать главу

Когда я поселился здесь двадцать лет назад, на крутых, кустами и цветами густо поросших отрогах жили зайцы, при этом косоглазые так приспособились к местности, круглый год прячась на склонах, в камнях и комьях земли среди скупой горной растительности, что сделались пестрыми; вылетал из-под горы и с фириканьем бегал по зарослям акаций табунчик куропаток голов в сорок; в сосняках велись белки; за оврагом, где прежде были скиты, течет ключ, с грохотом поднимался из разложья бородатый глухарь.

Ничего этого нет уже и в помине, жерло ключа чем только не затыкалось, в его текущий под гору сток чего только не валят.

Даже такой малости, как почтение к труду, сохранению всего живого вокруг, чтобы самим выжить, не можем мы научить наших потомков, а замахивались построить светлое будущее.

Слово умирающей тетки

Тетка моя, Августина Ильинична, умирала долго, одиноко и мучительно. Была несколько лет перед смертью слепая, разговаривала много с навещающими ее родственниками, иногда и сама с собой.

Я заходил к ней летом ежедневно; заслышав мои шаги, она их узнавала и, не то отчитываясь, не то спрашивая, продолжала давно с собою начатый разговор:

— Я мучаюсь здесь, и смерть меня не берет оттого, что материлась в Бога, а он все слышит… Да ить с мужичьем всю жисть на лесозаготовках, на сплаву да на сортировке в запани, вот куда конь с копытом, туда и рак с клешней, от мужиков и набралась срамоты.

— Жисть наша — как река после лесосплава: одне коряги остались, топляки, ломь древесная, жерди, мусор. Все путное вниз по Анисею уплыло, слепым потоком разнесено, по кустам застряло, по морям развеяно, по волнам рассеяно да перемолото. А мы толкали, мы толкали баграми, руками, шестами — плыви, жисть, к какому тебя берегу прибьет, как тебя изломает, одному Богу известно…

Старая запись

Ныне я убираю и рву старые записи для своего военного романа. Но некоторые порвешь, в корзину бросишь, да они в памяти гвоздем торчат, скребут, долбят ее…

«За годы войны на фронте расстреляли один миллион человек, осуждено военнопленных 994 тысячи, из них 150 тысяч расстреляно» — это пять дивизий полного состава.

К той поре, как побывать мне на фронте, дивизий полного состава уже не было, солдаты работали один за десятерых, ни отпусков, ни разовых отгулов. Конечно, усталость, изнурение, от этого притупляется страх, чувство самосохранения, сообразиловка — отсюда потери, потери, потери.

А там за солдатами тащились, по фронту пылили политотделы, СМЕРШи, секретные отделы, заградотряды, придурки каких-то придуманных команд, в это время в тылах мерли, ложились в мерзлоту миллионы ни в чем не повинных людей, и миллионы же их стерегли, учитывали, прикладами, палками и плетьми били.

Потом они, эти герои, хорошо, в безопасности, проведшие дни войны, все сделали, чтобы загнать в угол бывших фронтовиков и выпятить себя, свои заслуги. Лишь в 1995 году властью Ельцина была окончательно ликвидирована несправедливость, и бывшие пленные, угодившие туда не по своей вине, были реабилитированы, зачислены в так называемый «статус» участников Отечественной войны.

Помню времена, когда многие воины-страдальцы не носили наград, переклепывали фронтовые медали на блесны. Из солдатской медали «За отвагу» выходило две отличных серебряных блесны. В ту же пору началась торговля наградами, коллекционеры и пройдохи по дешевке их скупали, и когда двадцать лет спустя после Победы откованы были «брежневские» медали, многие вояки-окопники отказались их получать.

А как восстанавливали инвалидность? Фронтовые калеки работали кто где, чаще завхозами, сторожами, пожарниками, истопниками.

Чтобы ежемесячно получать пенсию в 180 рублей, затем, после обмена денег, — в 85 рублей, надо было каждый месяц тащиться на медкомиссию. Это потерянный день — хлебную и прочие карточки на сей день не выдают, булка хлеба на базаре стоит 1000 рублей, — и выходило, что «прогул» оборачивался гораздо дороже несчастной пенсии. Многие инвалиды перестали ходить на медкомиссии, запись инвалидности утратили, что и требовалось советскому государству.

Пришло время — это уже в семидесятые годы, — начали восстанавливать инвалидность, справки из госпиталей требуют. А как их сохранишь в нашей крученой-верченой жизни? Искушенной натурой надо обладать, чтобы все сохранить и не жить, как большинство из нас жило, перекати-полем, скакая по просторной нашей родине в поисках угла и лучшей доли.

У меня, благодаря аккуратности в бумажных и всяких прочих делах моей жены, нашлась одна, писанная на клочке оберточной бумаги, справка с отчетливым штемпелем госпиталя. Приехал в райсобес, встретили вежливо, занесли меня в толстую амбарную книгу и сказали: справку пошлют на подтверждение. Я обмер. Что, если в этом вечном бардаке, именуемом советским государством, затеряется бумага иль не подтвердится?

У меня все прошло нормально и быстро, через три месяца всего получил подтверждение — век минул с госпитальных-то времен, — унижение еще одно, очередное. В собесе люди с понятием — звонят мне, утешают: «Не переживайте». Скоро и оформили бодрую, стандартную пенсию по третьей группе — 85 рэ. На эту пенсию с приработком можно тянуть нить жизни. Булка хлеба стоила уже не тысячу, а полтора рубля.

Но многие, очень многие бывшие фронтовики в буче жизни справок не сохранили, номера санбатов и госпиталей перезабывали, их заставляли искать, вспоминать, ездить по стране. Запивали с горя инвалидишки, иные, не выдержав унижений и нищеты, кончали жизнь самоубийством иль колесили по стране, искали свои боевые следы и следы боевых товарищей, изводились в битве с закаленной советской бюрократией. «Зато на месте боя, где меня ранили, побывал, фронтовых друзей встретил», — не раз писали мне фронтовики, утешаясь хотя бы тем, что погоревал, поплакал с друзьями солдат, чаще всего в одиночестве, без присмотра доживающий свой век.

Лишь, опять же во времена правления Ельцина, сообразили не унижать, не добивать остатки воинства, Родину спасшего, не искать справки и подтверждения о ранениях, а производить медкомиссии на месте. Раны-то старые с тела не стерлись, отбитые ноги-руки не отросли, вытекшие глаза, глухие от контузии уши не улучшились. Тех, кто имел третью группу инвалидности, и меня тоже, перевели на вторую.

Ну за чуткость эту и за многое другое отблагодарили вояки Ельцина чисто по-русски: стали материть его на всех перекрестках и площадях, трясти красными знаменами да славить отца и учителя, который посылал их на смерть, а после Победы взбодрившись, выбросил на помойку, позагонял в леса, рудники, шахты искупать его вину, страдать за его безответственность, за самоздравие.

Бывшие воины страдали и умирали толпами после войны в лагерях смерти — и возносили вождя до Бога.

«Ума нет — беда недалеко», — говорят на Урале.

Давняя боль

В недавнем телесериале по Лескову «На ножах» показывали бытующего среди людей, живущих поистине на ножах, человека тишайшего, кроткого, неожиданно сыгранного старшим Ростоцким, который деликатно рассказывал о себе:

— Был я сам когда-то солдатом. Кантонистом был. После ранения вдруг пошел возвышаться в чинах, генералом стал, людей мучил…

Признание редкостное для военного человека вообще, русской, тем более современной, военщины в частности.

Преступления: воровство, самоубийства, дезертирство, дедовщина, мужеложество, нежелание служить в армии, густо происходящие на исходе столетия, вины как бы сами собой совершаются либо по дурости служивых, по недовоспитанности их, по недозрелости офицерства, по несовершенству общественного сознания, чаще всего — по причине происка врагов, как внешних, так и внутренних.

И это все правда, это причины тоже, да не все причины сии лежат на поверхности…