— Утрите и вы, робятушки, говно с лица, нехорошо. — Глянул вослед низко вдаль удаляющемуся, стремящемуся забраться в небо второму штурмовику и добавил: — И дайте закурить, у кого есть… Глядя на всю энту картину, я тоже спужался и кисет потерял. А без табаку не могу. — Вытянул руки перед собой: — Руки-то, руки опеть дрожат. Е-эх, Мефодий, Мефодий, ена вошь, и руки-то у тебя в говне, вот потому и дрожат, ну, довоевался ты, Мефодий, дошел до точки вечный таежник…
Он закурил, неторопливо, обстоятельно затянулся почти на полцигарки сразу, потом отсыпал в горсть чужого табачку, опустил табак в карман, поднялся, застегнулся, подтянул витой ремень на животе, нашел старую, от пота побелевшую на стыках пилотку, закинул винтовку на плечо и неторопливо пошел из-под навеса. Уже возле низкого каменного ограждения оглянулся, покачал головой и сочувственно сказал, глядя на нас:
— Из назьма-то вылезайте, робята. Вылезайте! Вылезайте! Раненым подсобите, убитых из-под навеса вынесьте. Нехорошо!
И ушел. Навсегда. Навечно. Когда говорят, чаще талдычат: великий русский воин, развеликий русский солдат, я явственно вижу того бойца, что одним выстрелом убил наглого немецкого летчика, — фигура неведомого стрелка, истинного героя, вырастает в моих глазах до исполина.
Солдатская шутка
В нашем взводе управления артиллерийского дивизиона было два земляка-алтайца, изводили они друг друга разного рода подначками.
Запомнилось мне, как ночной порой, не давая спать другу, дежурившему на соседней батарее, земляк-алтаец канючит:
— Прохор, а Прохор, подари мне свою фотокарточку.
— Зачем?
— А я ее своей жене в деревню пошлю.
— Пошто?
— А чтоб она знала, на кого день и ночь работает.
Лом
— Против лома нет приема! — во время пьянки воскликнул интеллектуал не помню по какому поводу.
— Против-то, может, и нет, а вот с помощью лома есть прием. И какой! — мрачно возразили интеллектуалу молодые литераторы-северяне. И сказали, что такого очистителя, как лом, в морозы чудеснее не сыщешь.
Значит, берут заиндевевший, звенящий от мороза лом, ставят его в ведро или в банку и льют на него тройной одеколон либо другой диковинный напиток, и все, что есть в питье лишнее — масла сивушные, добавки для запаху, — все-все к лому примерзает. Спирт — чи-и—истенький! — в емкость стекает.
— Еще рельсу хорошо использовать, — добавил самый старый из молодых писателей. — На ей, на рельсе, канавка есть, и по канавке потечет жидкость не расплескиваясь…
И замолк интеллектуал, дивясь глубокому и разнообразному смыслу жизни.
Хаптура
Хаптурой в старину называли дармовую еду на поминках.
Слово отошло в прошлое, отмерло, можно сказать, но тяга к дармовой еде осталась и даже возросла повсеместно. Я видел, как немцы на приеме в посольстве и греки на круизном корабле хватали, пили, жрали так, как будто хотели нажраться и напиться если не на месяц, то хотя бы на неделю вперед…
Подвержены хаптуре и наши соотечественники, скромные россияне, и не только «новые русские», приученные ко всякого рода приемам, гуляньям и фуршетам, но и старички фронтовики жадны до дармовщины, допрежь всего до выпивки.
На встрече в Ленинграде ветеранов нашей 17-й артдивизии собрали с нас по пятерке, да еще из каких-то фондов добавили и затеяли банкет в хорошем ресторане.
Сказали складные речи наши два генерала, провозгласили тосты полковники, смотрю, все, кто жаловался на хвори и раны, дружно и до дна выпили. Не отставили рюмки, когда налили по второй и по третьей, начали быстро хмелеть бывшие вояки, громко говорить — стары все же сделались. Вот уж рюмка или фужер со звоном разбились, вилки-ножи начали падать на пол, вот уж кто-то обронил горячее на штаны и взблеял по-козлячьи, кто-то обмазал нарядную соседку соусом или кремом, и она поддала локтем в бок соседу. И все громче, все хвастливей речи, все чаще вспоминается тот польский улан, выслушав удалые рассказы которого малая паненка, внучка улана, воскликнула удивленно: «Деда! Если ты все армии поразбивал, всех врагов победил, что же делали на войне другие солдаты?»
Анекдоты пытаются вспоминать ветераны, хотя соседа по столу вспомнить не в силах, все равно скомканные рубли на добавку собрали, но официантка громко рявкает:
— Не дам!
— Как это ты не дашь? Как это нам, кровь за тебя, сикуху, проливавшим, ты отказываешь? А ну заведующую аль администратора подать сюда!..
Пришла администраторша, нарядная, пышная, брезгливо губы кривит и тоже заявляет:
— Не дам!
Шум, гам, возмущение обоюдное.
— Мне надоело возиться с героями, — громко поясняет дама. — Все измажут, заблюют, а то и… Вот позавчера двоих боевых гвардейцев в кухонном коридорчике мертвыми обнаружили… Расползлись, разбрелись победители, а они, голубки, приморились в закутке, и добавки им больше не требуется…
Мало осталось ветеранов. Старые сплошь, на палки опираются, едва шушкают, но на хаптуру, на зов разных администраций, резво поднимаются, будто в последнюю атаку идут. В казенном здании, в школе иль во дворе либо в опустевших пионерлагерях, под открытым небом, на сколоченных тесинах, газетами застеленных, по половине стакана водки налито, пучок мятых гвоздичек посредине стола в консервной банке тлеет, по бутерброду с двумя шпротинами либо с кусочком дрябло-вареной колбасы к стакану прислонены.
Умильно слушают умильные слова, иные старые вояки слезы роняют в стаканы, пытаются что-то патриотическое выкрикнуть и пьют, пьют трудно, с захлебом, не чувствуя унижения от милостивых подношений. Знают, остатный, последний раз угощение принимают…
Ночью дети, внуки возятся с дедом или отцом, «скорую помощь» кличут. «Скорая» оттартает старичков в многотысячную больницу либо в госпиталь. Начальник госпиталя у нас дородный, виды видавший всякие, по случаю Дня Победы иль другого какого праздничного события из госпиталя не уходит, дежурит круглые сутки вместе с главным врачом, приветствует он вояк на носилках:
— Здоровеньки булы!.. Ось погуляли хлопцы! Ось попраздновали! А дэ ж я вам мисто знайду? Дэ лекарствив здобуду? Буджэт нэ резиновый, грошыв у йово нэмае… А? Шо? Билш нэ будэш? Нэ будэш, нэ будэш, цэ усе ясно. У коридор мы тоби положимо, пивбрюха отрежем, печенку, желчь почистимо, катеттэр у твою заснувшую елду вставимо, шоб тую жидкость, шо ты на банкету выжрал, откачьать, — ты и нэ будэш питы аж до новой зустричи ветеранов. А там и в пивбрюха горилки зальешь. Во який бэстрашный вояка! Во який я боець общественного фронту. Сестрицы! Няньки! Нэсыть цего ероя в рэнимацию, мабуть, и отдышется…
Вот снова надвинулся к середине лета юбилей битвы на Курской дуге. Зашевелилось старичье, в шкафы, сундуки лезет, пыль с мундиров и пиджаков стряхивает, медалями бренчит.
— Э-эх! Гульнем еще раз! — хорохорятся вояки, забыв про всякие болести. — Однова живем!
Хаптура ты, хаптура, живучая дармовая жратва — древняя порча, губительная привычка. Они, эти привычки, с нами так идут и идут и все эпохи благополучно перевалят.
«Жру муку»
Перед Новым годом опять вечеровали в чусовском вагонном депо, добивали годовой план. Колотуха шла бурная, с матами, криками, буханьем, стуком, бряком. Пыль столбом, электросварки с треском работают, чуть ли не на скаку прилепляя к ходовым и прочим железным частям вагонов заплаты, рессоры, скобы, маляры за катящимися вагонами гоняются, мажут свежеприбитые доски суриком, начальство по цехам мечется, хотя и понимает, что вовсю халтура торжествует, но подгоняет трудящихся, обещает сегодня же получку выдать.
Душевые, инструменталки заперты, пропуска отобраны, выдача зарплаты остановлена — куда денешься? Вкалывать надо.
Слава Богу, к девяти часам управились, в прошлом году, помнится, аврал завершился лишь в одиннадцать, и трудящиеся депо, далеко живущие, к Новому году домой опоздали. Тут еще одна радость: не бились за получкой в тесном коридоре, принесли в цех ведомости на роспись, начальники цехов побригадно раздали конверты с деньгами.