Выбрать главу

11 октября 1990 г. Роттердам. Утро.

Поставил я эту дату к „затеси“ и думал — исчерпал тему. Ан не тут-то было!

Вечером заехали за мной журналисты, и я сообщил им свои радостные чувства оттого, что не увидел никаких вождей на площадях и высотах, а они мне в ответ: „Рано обрадовался!“ — повезли меня в Гаагу, и я через какой-то час узрел бюст отца и учителя своего родного — Иосифа Виссарионовича Сталина. Стоял он под стеклянным колпаком посреди небольшой площади, отлитый из бронзы, на бетонной тумбочке, и перед ним хвост селедки. Стоял он, надо заметить, в шестом районе, а в районах этих по голландским городам располагаются самые развеселые заведения и зрелища, дома терпимости тут с прозрачными стеклами, и за каждой дверцей на виду почти совсем раздетая красотка поправляет чулок, причесывается у зеркала, подмигивает проходящим мимо мужчинам, покачивает бедрами; музыка и смех всюду, как на наших людных площадях во время торжественных празднеств.

И вот, значит, среди этого всеобщего, всем доступного бардака и стоит товарищ Сталин под колпаком. Отчего он под колпаком — мы сразу догадались: не зная, что это великий вождь международного пролетариата и всего советского народа, подвыпившая, греха вкусившая молодежь била об его бронзовую голову бутылки и справляла малую нужду за его спиной.

Но отчего он угодил в это место? Мы лишь могли предполагать, что после войны из почтения, всему миру внушенного нашей победой, участники довольно активного и героического сопротивления маленькой страны из чувства благодарности воздвигли сей скромный монумент в рабочем квартале. Но потом тут все перестроилось, возникли большие дома, и помните, как грузины утверждали, что Москва построена вокруг ресторана „Арагви“, так тут бардаки вокруг нашего вождя и учителя…

И только одно недоумение не мог разрешить один из спутников:

— Я помню, точно помню — селедка на постаменте еще в прошлом году была целая! И когда он ее съел?.. — Подумал, подумал и грустно добавил: — Ночью, наверное, когда все утихает, он ее грызет, каменную, твердую, без любимого грузинского вина…

На дне реки

Медленно, по частям завозили в заполярный станок громадный памятник великому вождю, торжественно возводили стеклом сверкающее сооружение, внутрь которого, будто жемчужина в раковину, была всунута приземистая, с баню величиной избушка с подрубленными нижними венцами и заплатами новых сутунков в стенах и по углам. В этой избушке мыкался будущий вождь мирового пролетариата во время ссылки и отсюда, из бездорожного, вьюжного Заполярья каким-то, совершенно непостижимым, образом бежал…

Когда работы по сооружению музея и памятника были завершены, власти, державшие под неусыпным контролем важное дело, издали указ: всем судам, проходящим по реке, вплоть до лодок, приставать в знаменитом отныне месте, командам, пассажирам и путешественникам идти в музей — на поклонение, называлось это скромно — экскурсией.

И шли. И кланялись. И плакали.

Время тоже шло, бежало. И однажды те же власти, по чьему велению сотворялись многочисленные монументы и составлялись указы, строгой бумагой велели памятники великому вождю по всей стране сковырнуть. И началась работа, достойная памяти и натуры, им послужившей.

О сносе тех бесчувственных камней боязливый народ сложил легенды и шепотом рассказывает их до сих пор потому, что легенды настоль жуткие, насколь жутка и сама история каменного гостя.

Вот один из рассказов очевидца, старого сибирского капитана, который с юности ходил по реке и помогал сооружать памятник. Не раз бросало его судно якорь супротив музея, и уже в качестве капитана, сняв картуз, шел он с командой по осыпистому крутояру к высящемуся на берегу монументу.

После того, как по всей стране убрали памятники, тот монумент все стоял и стоял, одинокий, издали видный на заполярной плоской земле, и уже не приставали к берегу послушные суда, не топтались благоговеющие скопища людей у подножия его с цветами. Клумба перед основанием памятника заросла редким северным бурьяном, ребятишки перебили каменьями стекла в помещении, бродяги унесли из избушки музейную рухлядь, памятник обгадили чайки, ветры, дожди и лютые северные морозы точили и покрывали трещинами мрамор, получившие после смерти вождя помилование ссыльные и освободившиеся из лагерей заключенные справляли нужду на монумент, писали изречения и непристойности на мраморе, „и Аз воздам“ — выцарапал какой-то грамотей гвоздем па груди каменного вождя, — и „я получил свое, ты получи свое — мы в расчете!“ — изрек другой.

— Однажды ночью, — рассказывал старый сибирский капитан — кондовые сибиряки избегают называть собственным именем дьявола и всякую нечистую силу — с тайным, коробящим душу трепетом употребляя слово „он“, — темной осенней ночью, нарастив пять буксирных тросов, набросив стальную петлю на „него“, рабочий буксир городского порта, откомандированный на эту работу, сронил „его“ с постамента, сволок на середину реки. Речники передавали по цепочке с корабля на корабль, с теплохода на теплоход жуткую новость: „он“ лежит вверх лицом и смотрит из воды»… Мы тоже нарвались на «него». Шли в межень с севера, груженные рудой. Вахтенный без стука ворвался в мою каюту. «Николай Андреич!.. Товарищ капитан…» — и показывает пальцем за борт. У самого губа дрожит, глаза под лоб завело, лицо белей бумаги.

«Ну, напоролись! — мелькнуло у меня. — Половину навигации без аварии и…» — глянул за борт и, веришь-нет, обмер, волос на голове вроде бы ветром подняло… Со дна реки глядит «он»! Лицо бело, скорбяще. Не лицо, прямо-таки лик. Всего, может, минуту-две и было нам видение, но памятно.

Год за годом, навигация за навигацией, время стирало видение, да и забило «его» ледоходом, занесло песком, зарыло каменьями, но до самой пенсии ходил я в том месте с опаскою, на всякий случай рулил не фарватером, бережней рулил — риску-то сесть на мель почти нету. Река здесь широкая.

И вот что еще любопытно: станок-то, поселок-то ушел со своего моста. Километрах в двух от станка было здание метеостанции и три домика с теплицей. Опытный овощной совхоз называлось это. Вот туда с худого клятого места один по одному и начали перемещаться дома. Перешли и кедрачом загородились. Школьники кедрач насадили, хотя здесь отродясь никто ничего не садил, здесь только рубили, ловили, стреляли… Слышал я — зауральское село, где сын предал отца, тоже со своего места ушло, и забытый, проклятый односельчанами мраморный памятник отцеубийце стоит, обмаранный птицами, среди дикого леса.

…В грустном фильме лукавого, в морализаторство на старости лет впавшего киномаэстро, услышал я, что так хорошо начавшийся двадцатый век испортили маньяки. Не испортили они его, испохабили совместно с нами. И стоят по всему свету многокилометровые очереди к сооружениям, напоминающим вермишельные ящики, замаливая грехи, жаждуя милости и благодати, несут люди цветы, кланяются, плачут в храмах и маршируют у монументов императорам, вождям, героям, а под слоем песка, на дне реки лежит «он», терпеливо дожидаясь, когда его раскопают. Может быть, и дождется. «Он» нетленен. Мы — смертны. Время и впрямь сильнее нас, сильнее бед и зол земных.

Пойти к Жуковскому

Молодой, но уже надменный бизнесмен, у которого на брюках сзади и спереди по-иностранному писано, что он очень модный, современный и богатый человек, кривя губу, спросил меня прошлым летом в Овсянке:

— А что это, Виктор Петрович, ваши односельчане вместо того, чтобы сказать «Пойду в магазин», говорят: «Пойду к Жуковскому». Кто он такой, этот Жуковский? Что за знаменитость?