Теперь, как только начнут его бить Зинка или свекор, Вовка грозится сбежать в детдом. А я, бывший детдомовец, гляжу па него, и тяжело мне делается дышать: «Там тоже не сладко, малыш, ой, не сладко».
С Вовкой мы сделались друзьями. Рыбалка сблизила нас. И какая отзывчивая, доверчивая душа открылась мне. Главная беда в жизни Вовки заключалась в том, что он не умел забрасывать удочку. Грузило делал он большое, пулял удочку через голову и, конечно же, отрывал на крапиве и осоке крючки, потом промышлял их у наезжих рыбаков и в откусывании крючков достиг небывалого совершенства.
Фантазер оказался мальчишка неслыханный. Слушать его — одно удовольствие.
— Дядя, правда, что есть рыба кит?
— Есть, Вовка, есть.
— Большая?
— Очень.
— А чё наживлять надо на кита? Корову? — И тут же хитро прищуривался. — Наживишь корову, а как потом ее закидывать?
По соседству с Медвидевыми жили Ванышевы, безраздельные хозяева колхозных угодий и вод. Ванышев был учетчик, Ванышиха — на парниках, грабили они колхоз беззастенчиво и еще рыбу ловили в озерах и никого сюда ловить не пускали, мол, колхозные водоемы.
Вовка ненавидел Ванышева и Ванышиху за хорошую жизнь, и за то, что жаловались они на него деду, и тот его драл; пчел ихних ловил и давил, лодку у Ванышевых продырявил железным костылем, курице ванышевской лапу камнем перешиб.
Рассказал он мне такую историю в красках и лицах:
— Весною в озера с Чусовой рыба пошла: щука, язи, сорожины. Ванышиха уж тут — загородила сетками горловины. А на эту пору по Чусовой моторка ту-ту-ту, ту-ту-ту… Рыбачий надзор едет. И проехал совсем. А потом завернулся. Обратно моторка пошла и в озера зашла. А тут сети! Рыбный надзор моторку остановил и наганом на дедушку прицелился: «Твои сети, старый хрен?» — «Откуль мои? Видишь, я безрукай. И не грози наганом! По мне из пушки стреляли! Я ничего не боюся».
Ванышиха прибежала. Ла-ается! А рыбачий надзор сети выбирает. Р-рыбы-ы! Ры-ы-ыбы-ы! Щуки — во! С полено! Полную лодку нагрузили рыбы — и ж-жик мотор! — уехал рыбнадзор, только его и видели! А еще сказал рыбнадзор, что штраф Ванышихе будет, может, пятьдесят, а может, тыща рублей…
Ванышевы действительно весною браконьерили в горловине, и рыбнадзор действительно по реке проезжал — слышал я об этом, и Медвидеву-свекру сказал:
— Попались Ванышевы-то? Достукались?
— Че-ево-о? Это тебе Володька наплел?! Ну-у, вруша, н-ну, вруша!..
Летом же Зинка снарядила ребят на свидание к отцу. Он отбывал срок на строительстве Камской ГЭС. Вымыла в бане ребят Зинка, чистые рубахи и новые ботинки надела на Вовку и Тольку, Ларка нарядилась в ситцевое платьице, в сандалии, в белые носочки, еще бант ей в волосья привязали.
Они по доске переправились через горловину озера, потом по лугу шли. У Зинки на шее сидел и заливался Толька. Ларка с Вовкой за руки держались. И шли они по зеленому лугу, словно на праздник. Даже медвидевский гусь не узнал их и зашипел было, шею вытянул и пошел боем, но Вовка хворостиной оборонил себя, мать и сестренку.
За лугом они поднимались в гору. Зинка обернулась, помахала нам рукой. Медвидиха и моя жена плакали: Медвидев-свекор тоже заширкал носом:
— Учил ли я его? Аль в школе учили пить, фулюганничать, на милицию бросаться? Учили ль?
Тягостен был рассказ Зинки о свидании с мужем. Исхудал Медвидев-старший на подневольной работе, смиренным сделался. Постряпушки, какие ему принесли, почти до единой ребятишкам скормил, все уверял:
— Ничего, ничего, хлопцы, скоро моя командировочка копится. Я денег подзаработаю, и поедем мы жить на Кавказ либо в Молдавию. Там тепло и фрукты дешевые. Яблоки — рупь ведро, а что сливы и виноград — так совсем задарма. Ух, и заживем мы…
Ларка, девка шустрая, первый класс кончила, читать умеет. Пока гуляла она по зоне, все приказы и правила поведения на будке и в бараках прочла. И как уходить стали, она упала перед постовым на колени, обхватила его за ноги, целует в сапоги:
— Отпустите папку, дяденька, отпустите! Он не в командировочке. Я все бумажки прочитала. Он… он хороший будет. Он… он исправится! Отпустите, дяденька! Плохо нам жить…
— Эх, девочка, девочка! — вздохнул постовой. — Вывести бы всех этих папок на волю, и твоего тоже, завалить бы брюхом на бревно и пороть, пороть принародно!.. Не ходи, девка, замуж за пьяницу, не ходи. — Постовой пошарил в кармане, достал кусочки хлеба с колбасой, сунул Ларке: — Вот покусай на дорожку. И беги. Не положено мне разговаривать. Мне только плакать можно. И то молча. — И постовой, махнув рукой, отвернулся.
Неделю черная ходила Зинка после свидания с мужем, и со свекром не ругалась, и свекровка не точила ее, сдерживалась, хотя роняла Зинка и била посуду, била скот, детой, молча била, осатанело.
А ребятишки все росли.
Толька пошел на десятом месяце. Ровно бы торопился малый встать на ноги, чтобы руки Ларке развязать, которая осенью стала учиться во втором классе.
Последний раз видел я Медвидевых ранней зимою — приезжал подергать рыбешки на озере по перволедью. Толька, Вовка и Ларка валялись в кори. Всю ночь они кричали и бредили. В избе жарко, душно, пахло угаром, поросенком и помоями.
Поросенок за печкой жил и тоже маялся от жары да брыкался так, будто и он корью болел. Толька бился в деревянной качалке, по щелям прошитой дратвою опившихся клопов.
Зинка, усталая от работы, с полночи к ребятам не поднималась. Сама Медвидиха ушла в дальнюю комнату и на крики не отзывалась. Свекор Медвидев лежал в больнице — у него моча не отходила. Стоит, бывало, на улице изогнувшись Медвидев-свекор, ветер рукав его пустой полощет, а он высказывается:
— Раньше трехметровый сугроб прожигал, расписывался — фамиль, имя, отчество полностью, год и день рождения обозначу. А ноне — кап-кап за голяшку. На мыло тебя, Медвидев, на мы-ло!..
На Покров нажрался Медвидев-свекор браги — и моча у него вовсе остановилась, в больницу его довезли едва живого.
Дом ветром шатает. По окнам шуршит. Застоялая, густая духота в доме. Здоровому дышать тяжело. Я встал, приблизился к Толькиной качалке и при свете засиженной мухами лампешки увидел Толькины глаза. Они горели так ярко, что, казалось, вот-вот войдут в последний накал и лопнут.
— Что, малыш? Тяжело тебе? — наклонился я над разметавшимся, красным от сыпи Толькой.
Он замолк и со взрослым страданием глядел на меня.
— Дя-дя, — сказал чуть слышно Толька и неуверенно протянул ко мне руки.
Я вынул малыша из кроватки, стряхнул с его рубашонки клопов, начал ходить с ним по избе. Толька обхватил мою шею, прерывисто, со свистом дышал мне в щеку. Телишко его, испеченное горячей болезнью, успокаивалось возле моего тела.
— Дядя, — совсем уж доверчиво выдохнул ребенок и обмяк, уснул.
Я бросил на пол свой полушубок, принес подушку, осторожно опустил Тольку на эту постель. На полу было прохладней, тянуло снегом от окна. Поросенок проклятый все хрюкал и взвизгивал. Я вынул табуретку, загораживавшую поросенка в запечье. Он деловито застучал копытцами по полу, подсеменил к Тольке, бухнулся рядом с ним.
Толька обнял поросенка за голову, и тот умиротворенно засопел.
Поднял я и Вовку, поддерживая, как пьяного, сводил к ведру, и он, не просыпаясь, справил малую нужду. На столе были порошки и навар травы. Я напоил сонного Вовку, потом метавшуюся на жаркой печи Ларку. Ее вырвало желтым. Я снял девочку с печи и уместил рядом с Толькой, Вовкой и поросенком.
До утра просидел я возле стола, то впадая в дрему, то вскидываясь от криков ребятишек. Что я передумал за ту длинную-длинную ночь — мне не передать, но с тех пор я еще больше возненавидел наших русских, бессердечных и безответственных пьяниц, и когда их судят и садят, никакой у меня к ним жалости нет, хотя древняя наша российская болезнь — жалеть «бедных арестантиков» все еще жива, и эти «бедные арестантики» надеются на нее и шибко эксплуатируют сердобольных россиян, в особенности одиноких бабенок и жертвенно воспитанных девиц.
С петухами проснулась Зинка, увидела поросенка, спавшего в обнимку с Толькой, и, зевая, сказала: