Выбрать главу

— Жить друг без дружки не могут. Ты так и не ложился? А я уж вся одеревенела, слышу — кричат, но очнуться не могу.

Через три дня Толька снова пробовал ходить. Ларка, закутавшись в старый платок, читала книжку, по-старушечьи шевеля губами. А Вовка еще долго не мог поправиться — у него воспалились отбитые почки.

Но и он сам по себе оклемался, рано начал помогать надсаженной матери.

Выжили, поправились медвидевские ребятишки. Весной из заключения вернулся долгожданный папа. К дешевым фруктам и роскошной жизни ребят и жену он не увез, поступил работать на кутамышевский лесоучасток киномехаником. Потом семья куда-то переехала — согнали, наверное, Медвидева-старшего снова за пьянство.

Где сейчас Медвидевы? Как живут — не знаю. След их затерялся. В Зуятах я тоже давно не бывал. Слышал, что Медвидев-свекор помер, и сама Медвидиха будто бы тоже совсем плоха, да и Зуята едва ли существуют.

Будни

Гололед.

По окраине города култыхала подвода с цыганами. Раскат. Выпал цыганенок из узлов. Грузовая машина переехала цыганенка. Выскочил шофер, схватил мальчика, трясет, ахает, просит позвонить в «Скорую помощь».

Тем временем цыган останавливает лошадь, идет к машине, а там, как на притчу, как на грех (нарочно не сочинишь!), — сынишка шофера лет трех-четырех. Цыган вспорол ему ножом живот, выколол оба глаза, бросил на сиденье и отправился к своей подводе.

Шофер с цыганенком на руках остолбенело смотрел на все это и, когда опомнился, ринулся в кабину, догнал подводу, раздавил цыгана, жену, девочку лет двенадцати и лошадь изувечил, осатанев.

Выслушал я этот рассказ. Не могу сидеть, не могу работать. Пошел на улицу. Выхожу к реке. На льду «скорая», два парня крошат лед пешнями, расширяют прорубь: убил кто-то кого-то и под лед засунул, в прорубь. Маленькая толпа любопытных, состоящая в основном из пенсионеров. Неторопливо, с перекурами долбят лед парни, ковыряется в моторе шофер, катаются по льду на коньках ребятишки, за ними, балуясь, гоняются собаки…

На горке идут машины, степенно прогуливают бабушки внучат, экскурсия осматривает памятники старины, из пединститута спешат куда-то студентки, хохочут, на старом базаре торгуют кедровыми орехами, по три шестьдесят за кило, семечками и цветками, привезенными с юга барыгами в чемоданах. Выбрел на горку пьяный мужик, поглазел, пошатался, побрел дальше…

Это происходило в будни, в пятницу, поздней осенью одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года, в одном из самых смирных и добрых городов России.

Ужас

За полгода примерно до своей гибели моя мама повезла меня в тюрьму, на очередное свидание к папе. Чудовищная эта привычка — таскать детей по больницам, тюрьмам, гулянкам еще и по сию пору сохранилась в русских деревнях.

Мне шел седьмой год, память уже начинала работать, и я чуть помню стоянье у каких-то глухих и здоровенных ворот, какие-то неловкие шутки часового и злой голос человека, впускавшего людей в ворота, то запирающиеся, то отворяющиеся со скрипом.

Какие-то коридоры, коридоры, глухие, затхлые и, наконец, какая-то также затхло пахнущая, угрюмая комната, разделенная на две половины решетками, меж решеток коридор, и сидел или вроде бы ходил здесь в военной форме человек с кобурой на боку.

За одной решеткой оказались мы с мамой, долго ждали. Рядом с нами терпеливо и тупо тоже ждали женщины, дети. Они вдруг оживлялись, подавались к решеткам и, взявшись за них, громко и все разом разговаривали. Я ничего не разобрал из тех разговоров. Наконец в пустом проеме показался низенький человек в черной косоворотке с белыми пуговками, в долгополом мятом пиджаке, руки его были заложены назад, он кого-то искал глазами.

Это был мой отец.

Мать тоже что-то закричала, помахала рукой — и охранник открыл одно звенышко решетки, взял меня подмышки и передал отцу за то же отодвинутое и тут же задвинувшееся железо.

Я сидел на коленях у отца и что-то ел. Он угощал меня чем-то из узелка, переданного вместе со мною. О чем говорили мать и отец — тоже не помню. Но что он гладил меня по голове — помню. Я быстро утомился в душном помещении, мне хотелось к матери, но я не просился, понимал, видно, что должен быть по эту сторону решетки, с отцом.

Свидание длилось пятнадцать минут. Вдруг все громко заволновались, будто на пристани, когда пароход уже забрал трап, начал отделяться от стены, меж людьми образовалась пропасть, на дне которой вода, и они торопились успеть еще сказать что-то нужное и главное. Люди просовывали руки сквозь решетки, пытались достать друг дружку, притронуться рукой к руке. Комната опустела, но в ней, как дым, висели духота и растерянность. Мы остались одни, и я уж изготовился к тому, что меня передадут матери, как вдруг охранник заявил, что я останусь здесь, в тюрьме, с отцом…

Дальше — затемнение в памяти. Говорили, что я дико закричал, вцепился руками в решетку и задергал ее, пытаясь вырваться наружу, что и папа, и мама, и охранник, так неловко пошутивший, меня успокаивали и не могли успокоить. Я закатился, будто в родимце, и пришел в себя только за воротами тюрьмы, на холоду, но долго еще вскакивал и кричал ночами…

Как кричал, как вскакивал — забылось, но запах железа, окислившегося от спертого воздуха, от горячего человеческого дыхания, оставшийся на руках, преследует меня с тех пор, меня мутит от запаха пресного, пронзающего не нюх, не нос, а как бы все тело и кости — этот запах не отплюнешь, не отмоешь, не отскребешь. И всякий раз, когда я беру потное, голое железо голыми руками — во мне поднимается волна, нет, туча ужаса и начинает давить меня, слепить, глубоко погружать в беззвучие и темноту…

Задвижка

Нa воротах моего деревенского дома сделана задвижка, сработанная по древнему нехитрому расчету — в одну сторону ее движешь — закрыто, в другую двинешь — открыто.

И вот с этим-то нехитрым приспособлением мучаются мои гости. Деревенские или те, кто помнит деревню, управляются с задвижкой без мороки, но городские и особенно технически подкованные люди, вертят эту бедную задвижку, трясут, приподнимают, вверх и вниз ее давят — привыкли к сложностям современной жизни, переучились люди и такие ли хитрые запоры и разные штуковины выдумывают, что в иных наших жилищах в ванне воду не пустишь, в нужник не попадешь или изувечишься, овладевая секретной задвижкою, — все закодировано от сверхразвратных воров.

А между тем жители Европы снова пользуются деревянной ручкой в ванне и ключик в двери торчит старого образца, вправо повернешь — открылось, влево повернешь — закрылось.

Возле дома на двух или пяти сотках стремятся европейцы развести «дикую природу» — ели одна-две темнеют, березы, клены и даже осины кое-где. Внизу подле завалинок клубятся кусты бузины, волчатника, барбариса, таволожника, дикие цветы лесные, дурные травы, дудочник, морковник — устали от прогресса и технических диковин людей, «домой» им хочется, к тихой обыденной жизни тянет.

У нас же все хитрости житейские мастерят, все задвижку деревянную вертят, усложняя и без того запутанную жизнь свою.

Первый комиссар

Было это еще в ту давнюю пору, когда люди еще жили в пещерах и кормились с помощью охоты.

Один глава семейства убил камнем оленя, зажарил его на костре и, разорвав на куски, поровну разделил между членами семейства.

А были в том большом семействе два братца — Иван и Карл. Иван любил работать и покушать тоже любил. Карл тоже покушать любил, но до работы земляной и охотничьей не был очень охоч. Быстрее всех сыновей съел кусок мяса Карл и, показывая обглоданной костью в небо, молвил:

— Смотри-ка, братец Иваша, пташка летит! — и пока Иваша глазел ввысь, отыскивая глазами пташку, Карл схватил его кусок мяса и съел.

В другой раз насчет пташки не прошло. Тогда Карл сказал Ивану, что самолет летит и его с собой возьмет. Однако на третий раз не прошло даже насчет самолета.