Выбрать главу

Нынче начали в Сибле разбирать на дрова школу. Годом раньше испилили и истопили дом, в котором жил когда-то маслобойщик, и когда раскатывали бревна, выворачивали полы, потолки и навесы — отовсюду сыпалось пустое льняное семя. В сарае и на повети обнаружилось множество каких-то железяк, втулок, скоб, вкадышей. Никто уже не знал их названий, но смутно догадывались — это детали и запчасти бывшей маслобойки.

Такая се ля ми

Умер Дима Ковалев. Панихида в ЦДЛ. Снесли туда венки, кто — дежурные, кто — от сердца и горя.

Похоронили человека и поэта.

А славный был человек-то.

Я познакомился с ним году в шестидесятом, в издательстве «Молодая гвардия». Он был тогда зав. отделом, и народу перед ним мелькало много.

Второй раз нам пришлось с ним знакомиться на каком-то выступлении.

Более мы не знакомились, встречались приветливо, иногда даже говорили, один раз по пути в Белоруссию, которую он беззаветно любил, немало для своей родной земли и для белорусской литературы делал, беседовали долго.

Дима сморился, посерело у него лицо, глаза жестяно заблестели. Он извинился, ушел ненадолго в туалет. Вернулся оттуда вялый, обезволенный, с угасшим взглядом.

Кто-то из спутников, разрешая мое недоумение, шепнул, что у Димы диабет и потребовалось ставить укол.

— Что же ты? Мы бы вышли.

— Ничего, ничего, — тихо отозвался Дима. — Вы так хорошо разговаривали. — И, помолчав, собравшись с силами, добавил: — Так редко встречаемся и редко говорим по-людски…

Помню, как в Вологде, в областной библиотеке, Дима нежданно-негаданно встретил свою однополчанку — вместе в войну были на Северном флоте, — и сиял, и счастливо всем представлял пожилую женщину. Помню его несколько горячих выступлений на редколлегии «Нашего современника», хорошо помню некоторые его стихи, особенно злое, страстное стихотворение, бьющее под самый дых обывателя, «Болельное», с хлесткими последними строками: «Хлеба и зрелищ! Как перед нашествием варваров на Рим!»

Обывателю-то хоб што — он не читает стихов, он по-прежнему ходит на футбол, лижет мороженое, выпивает из-под полы, орет по-бараньи, свистит. А Дима, старый боевой моряк и поэт, — сгорел!

В номерах четвертом и пятом «Нашего современника» еще значилась его фамилия, обведенная черной каемкой, в шестом фамилии уже нет, сдавили, стиснули верхнюю строку, нижнюю подсократили — в мире одним человеком стало меньше, будто волна сомкнулась с волной в безбрежном океане. «Такая се ля ми», — вздохнул как-то при мне в поезде интеллигентно себя понимающий человек в шляпе.

Злая собачонка

Ничего не забывает народ, и — как ни суди, ни ряди — образ, им созданный, живуч и долговечен.

Жил я в глухой деревушке на Урале. Напротив обитала семья пастуха, безалаберная, драчливая, шумная и всегда голодная. Зауголки когда-то крепкой красивой избы сколоты на растопку, крыльцо проломано, окна перебиты. В летней половине, что вторым этажом слажена над зимним двором, и рама вырвана. Остались лишь подоконник да подушки с прибитыми к ним старинными фигурными наличниками.

Несмотря на бесхлебье, жила у пастуха собачонка, похожая на подсвинка, почти бесшерстная, с помороженными ушами, с курносым носом, плюгавая собачонка, но с таким въедливым голосом, что слушать ее было невыносимо. Лаяла она круглые сутки. Встанет лапами на низкий подоконник летней, пустой половины избы, тявкает и тявкает, тявкает и тявкает…

Трогать эту тварь нельзя, прикрикнуть тоже — зальется пуще прежнего, завоет ушибленно, а то оскалится мелкими зубами, поднимет на загривке щетинку, долго будет помнить и караулить того, кто ее напугал или обидел, и какое бы время ни прошло, обязательно отомстит: подберется сзади — и цап за штаны!

Ночевал у меня в избе старикан грибник и не спал из-за собачонки всю ночь, ворочался на печи, матерился. Утром, измученный, трясущийся, пошел он на пристань и, глядя на заливающуюся собачонку, опершуюся лапами на подоконник, словно на трибуну, покачал головой и плюнул:

— Ну, Троцкай! Ну, Троцкай! Так твою переэтак!.. — И трахнул камнем, поленом ли в собачонку.

Она завизжала, увернулась, опала с окна во двор, выметнулась в подворотню и — слышно было — гналась за стариком до околицы, а возвратившись, снова забралась на свою «трибуну» и гавкала уже просто так, в пустоту и пространство.

Чужая обутка

У обувного старого магазина, сбоку дверей, стояли аккуратно, пятка к пятке, поношенные кирзовые сапоги, еще крепкие, но стоптанные внутрь. Кривоног был их хозяин. Он купил новую обутку, надел на ноги, притопнул, поглядел. Хорошо! А куда старую, согретую теплом ноги, обувь девать? Крестьянского, видать, роду был покупатель. Выкидывать добро жалко. Вздохнул он и поставил на вид сапоги. Может, подберут.

В большом фирменном магазине я увидел уже пластмассовый ларь, полный обуток. Всяких. Были там и чуть поношенные туфли, ботинки, сапоги. Может, разбогател человек, пренебрег ношеным, форсил? Может, малые сделались? Может, из моды вышли?

Вечером машиной увозили ту обувь в кочегарку и сжигали.

А я глядел на стоптанные кирзухи, такие знакомые, чем-то даже сродственные — столько в них путей-дорог исхожено, и вспоминал, как мой товарищ на фронте изорвал ботинки, ходил по снежной каше, подвязав подошвы проводом, застудился, не вытерпел, стянул с убитого офицера кирзухи, обулся. Морщится. «Давит?» — спрашиваю. «Да нет, — говорит, — стынут ноги. Стынут и стынут. Никак чужую обувь согреть не могу».

Шопениана

Председатель одного далекого приозерного райисполкома знаменит был тем, что научился спать с открытыми глазами на сессиях и всевозможных заседаниях, и так предался этой сладкой слабости, что стал дергать волосья из бровей, чтоб не спать, — и все брови повыдергивал.

Однажды этот предрика поехал в туристическую поездку за границу и вернулся оттуда, охваченный загадочной идеей.

Вскоре идея начала претворяться в жизнь. В центре приозерного городка резво заурчал бульдозер, и когда был выворочен древний булыжник, тут же явился экскаватор и, окутавшись пылью, начал бросать камни и землю в кузова самосвалов.

За пятьсот верст, преодолевая болотные хляби и бездорожье, везли от железной дороги в приозерный городок машинами трубы, патрубки, плиты, сифоны и светильные установки.

И городишко замер в ожидании чуда, даже и пьяные боялись по улице шляться, и бродяги, и бичи, всегда здесь густо обретавшиеся, частью покинули приозерный городишко — на всякий случай, частью временно трудоустроились на новостройке, контролируемой лично предриком, который не спал уже много ночей и дней, перестал терзать свои брови, и они на радостях и от строительной пыли так пошли в рост, так ли молодо закустились!

Всякое другое строительство в городке прекратилось, не ремонтировались школы, с открытой крышей стояла больница, остановился санобоз, на куполе древнего собора, имеющего архитектурную ценность, спали реставраторы — ибо весь бюджет района был переключен и брошен на осуществление замысла предрика.

Хотя трудовые ресурсы городка были невелики, до наступления осенних холодов задача была выполнена. И населению было доведено до сведения с помощью местного радио, газеты и простой молвой, что в воскресенье среди города ударит фонтан, ярко переливаясь, в струях вод радужно брызнет свет — и все это диво станет свершаться под звуки вальса великого композитора Шопена.

В торжественный день с утра центр городка оцепило пять милиционеров, чтоб ребятишки, оборони Бог, не покрутили гайки и вентили, не сбили бы настрой фонтана. К полудню прибыл отряд пионеров с барабанами и возникли старые партизаны, почетные граждане города, с красными лентами через плечо. Двое.

Явился и предрика, в галстуке, постриженный, бледный, с молодо темнеющими на изможденном лице бровями. Секретарь райкома на торжества не прибыл — у него срочное дело оказалось в леспромхозе.