Выбрать главу

И вот эта Аришка Прокудина вместо того, чтобы восхититься героем книги, похвалить его за подвиги и старания, чего-то замыкала, захрюкала, затыкала.

— Так тебе что, не понравилась книга? — удивилась «комиссарша».

— Да нет, нет, — залепетала Аришка, — понравилась. Но вот… Вот он, Павка, попу в кесто махорки насыпал… ребята смеются… А чего смеяться? В третьем годе голод был — народу скоко вымерло… моя сестра… мой братик… в зыбке… и мама… и бабушка… А он… махорку в кесто… Нехорошо так над хлебом галиться… Бог накажет…

В пятом классе еще не бывало такой тишины, и никогда еще «комиссарша» не бывала так потрясена и ошарашена. Она чего-то искала, цапала на столе, взглядывала на дверь. Вдруг заиграла пальцами на губе, будто дранкой задребезжала — дыррр, ды-ыррр, ды-ыррр… И это «дыр» да всхлипывания девчонки, испугавшейся своего поступка, только и слышались в классе. Все учащиеся тоже начали озираться на дверь — счас как откроется она, как войдет товарищ в кожаном пиджаке, да в хромовых сапожках, да в галифе-э…

— Тэ-экс! — наконец молвила «комиссарша», — доучились! Прекрати хныкать! Какая твоя фамилия? Отвечай! Ты из спецпереселенцев? Хотя и так ясно. И фамилия-то пакостная, к роже и фамилия лепится.

Прокудина кивала согласно головой.

— Словами отвечай! Голос потеряла? Ты из какого барака? Отвечай! Ну, с тобой еще побеседуем где надо. И с родителями тоже. Чему они тебя учат, узнаем. А сейчас продолжим урок. Я хочу, чтоб вы мне, крапивное семя, открыли идейный пафос романа «Как закалялась сталь». И без контрреволюционных уклонов! Позатесались, понимаешь, в советскую школу… Кулачищщи!..

Когда-то в Игарке, сплошь почти заселенной спецпереселенцами, каждый сосланный кулак, умеющий ходить ногами, должен был ежемесячно отмечаться в комендатуре, и с трудящегося элемента на содержание НКВД и этой самой комендатуры высчитывали деньги. Ежемесячно. С годами бдительность послабела и в комендатуру ходил отмечать наличие своего населения староста барака. Староста же отвечал за санитарное и пожарное состояние вверенного ему жилища, за наличие поголовья, за выходы и невыходы на работу, за присутствие и отсутствие ссыльных. Так как никаких выборов или там советов не полагалось спецпереселенцам — они были лишены всяких прав, кроме как на труд, всякого голоса, кроме как на бабу, в старосты шли подневольно, по назначению комендатуры. Как правило, люди сатанели от должности, за которую никто ничего не платил, но спрашивали все. Часто старост уводили и никогда почти обратно не приводили…

Староста восьмого каркасного барака, утекшего одним концом в Медвежий лог и переломившегося на костлявой хребтине пополам, ходил в комендатуру с пухлой истрепанной амбарной книгой. Книга, однако, на сей раз не понадобилась. Скоро и выяснилось, зачем ходил староста барака на вызов.

Вернувшись из комендатуры, староста решительно распахнул обитую тряпьем дверь в комнату Прокудиных, выйдя обратно, так этой дверью саданул-тарабахнул, что звякнули стекла во всех перекошенных рамах восьмого барака.

И тут же барак огласили вопли — женившийся вновь пилорамщик Прокудин самолично порол свою дочь смертно, остервенело. Мачеха, сначала в лад порке вторившая: «Вот! Не распускай язык! Не говори чё не следует!..», — закричала, пробуя вырвать веревку у хозяина, но он и ее той веревкой опоясал.

Мужики очурали Прокудина, отобрали веревку, отняли почти насмерть забитую девчушку, принесли водки, налили стакан, другой. Прокудин пил и не хмелел, только скрипел зубами и плевался в таз под умывальником, да поводил шеей, будто надавило шею что-то, будто воздух каменел в горле.

Через неделю совсем погасшая, навсегда утихшая Аришка Прокудина говорила па уроке литературы:

— Мужественный герой… пафыс… несгибаемый характер, железная воля… книга учит любить человека и почитать Советскую власть… а так же ету. Забыла как? Идею… идею, сталыть, коммунистическую и ста… ишшо…

— Громче говори! Чего шепчешь? Чего жуешь? Контру разводила во весь голос!

Прошло много-много лет. Артикуло убили на войне. «Комиссарша» куда-то делась. Аришка Прокудина заменила мачеху на лесобирже, вышла замуж за инвалида войны, родила троих ребят. А я уцелел на войне и в пятидесятые годы начал в писатели выходить, и податливо так, ударно у меня это получалось. Из рабочих потому что. Тогда можно было привечать рабочих в родной литературе и в передовом искусстве. Многие таланты из народа до старости так и подписывались под стихами и в конце книг: рабочий такой-то, и со сцены, и на всяких разных выступлениях гордо объявляли, что они из рабочих и пишут про рабочий класс.

В литературе я скоро дошел до такого уровня, что мне уже доверено было учить других писать. И однажды, на областном, на творческом «молотовском» семинаре — тогда Пермь еще именовалась Молотовом, — мне поручили вести прозаический семинар. Я его и повел, преисполненный великой ответственности, тайно гордясь тем, что еще недавно в районную газетку едва взяли на работу, я не знал, где в заметке ставить запятые и точки, двоеточия — тем более. И вот уж руковожу творческими силами, помогаю совершенствоваться дарованиям…

Ох-хо-хо-о-о — воистину блажен, кто «смолоду был молод». Мне ж еще только-только тридцать стукнуло! Вьюнош! — по современным меркам литературы — седой и пегой…

На областной молотовский семинар были присланы два почетных гостя из Москвы, два корифея и столпа советской литературы — Анна Караваева и Марк Колосов.

И поскольку почетных гостей было двое, то и прозаический семинар разбился на две секции. Поэты действовали отдельно и самостоятельно.

Я уходил со своими талантами в крыло, под которым взяла шефство Анна Караваева. У нее я читал повесть «Барак», и она мне очень понравилась. Робел я поначалу, но гостья настолько была проста, доступна, по-компанейски говорлива, что скоро расположила весь семинар к себе.

Обсуждали мы интересную рукопись, которая была всамделишной рукописью, то есть не отпечатана на машинке. Автор от волнения потерял голос и самообладание. Пришлось ту рукопись читать вслух мне, и дошел я там до очень пикантного места: жалуется герой, что как увидит во сне, что нашел деньги, так и не сбывается сон, но как увидит, что в штаны наклал, — тут оно, есть! По нынешним временам-то это бы с наслаждением наизусть заучивали, со сцены и в кино во всех деталях показывали, как верх художественного совершенства, как авторское новаторство, как эстетическую воспитанность его, как самые важные достижения слова, благодаря современной демократии произошедшие. А тогда я сбился с текста, заявил, что, пожалуй, пропущу смачное место, потому как женщина тут, и вообще.

И тогда гостья наша, Анна Караваева, заявила, что никаких тут женщин нету, а есть писатели, для которых правда жизни превыше всего, как бы груба и жестока она ни была (не правда ли — очень современное заявление, хотя сделано оно в одна тысяча девятьсот пятидесятых годах!). Попутно замечу, что и тогда по таковым заявлениям мы были уже далеко-далеко впереди времени, но не далее нынешнего.

В конце обсуждения рукописи решено было ее доработать, подшлифовать и предлагать к изданию. И гостья почетная наша изъявила желание лично поработать с автором, на что было сделано мягкое возражение, что-де не стоит, наверное, загружать занятого писателя и, извините, человека уже в годах. Мы ее, рукопись-то, подладим, подчистим, в Божий вид приведем, подошлем в Москву вместе с автором. А так все же надсадно…

— А вы думаете, с рукописью Островского легче было? — подбоченясь, вопросила гостья и обвела гордым взглядом молотовский творческий семинар.

Ну мы тут, видя, что Анне Караваевой очень хочется поделиться воспоминаниями, зашевелились, с расспросами пристали, просили поведать о значительном событии в жизни страны и литературы, иначе чего бы и подбочениваться, и победоносным взглядом нас, провинциальную творческую мелкоту, одаривать?!