Однако более всего поразила начальника завода именно эта записка. Словно вспышка молнии! Пока он медленно бродил среди ручьев и хлябей, двое вглядывались в источник. Как же иногда опыт, знания загромождают простое решение!
Капитан обводил внимательным взглядом штаб завода, за последнее время весьма разросшийся. Теперь у капитана были заместители, начальники служб, над цехами главенствовали инженеры, над цеховыми артелями — мастера.
— Результаты анализов показали, — говорил Воронцов, в то же время думая, что никто из этих инженеров, вероятнее всего, не вспомнил бы о бедах завода, окажись за решеткой, — показали: уклад Серебрянского завода, сорок три тысячи пудов которого было подготовлено в позапрошлом году, состоит из сернистого чугуна.
Инженеры сидели с таким видом, будто все это им давным-давно известно. Мирецкий изучал причудливые растения, наклеенные на стекло морозом, и капитану до боли в скулах захотелось накричать на поручика.
— Господин Мирецкий, — сдерживаясь, обратился он, — нужно немедля добыть новый уклад.
— Сегодня же еду в Воткинск; у них отменная пудлинговая сталь. — Мирецкий погладил бакенбарды.
«Расшевелить, разозлить инженеров, выбить искры из них, — думал Воронцов. — За десятки лет прозябания многие отвыкли от всего, что составляет суть человека — мыслить и творить. — Он уже возражал Мирецкому: — Именно так, Владимир! Когда наши пушки заговорят снова, ты это поймешь…»
Через неделю, продираясь сквозь густые снега, погребшие всю губернию, пришел обоз из Воткинска. Воронцов не появлялся дома. Опять округлились глаза капитана, сделались жесткими, как булатная сталь, запали щеки, лицо почернело. В литейке мастеровые бегали с раскаленными тиглями на носилках как ошпаренные. За каждый тигель мастер совал переднему в рот монету — на двоих. В обдирке, на сверлении и прочих механических работах от усталости лопались перекидные ремни. При фонарях ушивали их мастеровые, дыша паром. Рвалась на ладонях кожа — руки от холода прикипали к железу. И однако все, от поторжников до сталеваров, понимали: выдюжат сейчас — быть им с работой и при деньгах.
Никита Безукладников извелся. Без свах и пересчета приданого, без шумной свадьбы с вывернутыми перинами, с вывешенными наутро простынями невесты вошел он в дом Гилевых. Все казалось, будто через два гроба переступил. Только успел обвенчать их отец Иринарх, обведя вокруг аналоя и благословив трясущимися руками, как началась эта бешеная гонка денно и нощно. Он беспокоился за Катерину, за Наталью Яковлевну, которая опять слегла, таяла восковой свечкой, он боялся, что уснет у станка и больше никогда их не увидит. В голове мутилось, фонари расплывались желтыми двойными пятнами.
— Да что же это, опять на наших костях встанут пушки? — говорил он мастеровым в короткие передышки.
— Надорвем пупки, медали навесят и — в гроб, — поддакивали ему.
— Опять же деньги-то надобны.
— Ну и подавися ими. Бочаров на кладбище верно говорил: скотине и той в отдыхе нужда.
И расходились по станкам с муторными, тяжело шевелящимися мыслями.
Евстигней Силин такие растабары не одобрял. В последний раз ходил тогда с голью перекатной — Бочарова надо было выручать. Обязан он Константину Петровичу по гроб жизни. Теперь — шабаш. За лето завел Силин двух коровенок, лошадь. Пустил на жительство к себе пятерых парней, что приехали на строящуюся чугунолитейную фабрику, зажил хозяином. Паздерин побожился принять в волостное общество. Понял Евстигней: никаким иным путем с коренными мотовилихинцами не сравняться. А как же изгоем жить, коли избы рядом стоят!.. Придет время, и трое сынов его станут коренными, обзаведутся своим хозяйством. Разве мог помышлять в Куляме об этом? Ой, не мо-ог! И тайно от всех ставил толстую свечу во здравие раба божьего Константина.
Налаживал Евстигней станки, доводил привыкшей рукою, раздирал опухшие веки, в душе ликование: пожалуй, к весне-то и лесу прикупит двор покрыть. Работа-а…
Наденька сшила себе у лучших городских портных башлык по последней моде: темно-синий, с тонкими, блестящими, как иней, бисеринками у воротника. Прокладку башлыка простежила легонькой листовою ватою. Сшила кафтанчик, опущенный серой мерлушкою, муфту и шапочку из мерлушки. Но — не надевала. Не подходила к роялю. Ни балы, ни веселые гулянья на Каме, ни бесчисленные приглашения в гости — ничто в эти шумные и пьяные праздники не занимало ее. Без объяснений уехала к отцу, и, кажется, Николай Васильевич даже обрадовался, что может остаться один со своей Мотовилихой. Она любила, она очень любила его, не переставала повторять это про себя, словно стараясь заворожить, — и все же в девичьей комнате или у портрета мамы ей было легче. Легче потому, что опустошенность, которую испытывала она в Мотовилихе, обращалась в боль. Боль была мучительной, но она наслаждалась этой мукой.
Ездила на могилу мамы… Она признательна была отцу, что могила как всегда расчищена, ухожена, а все же и это не вызывало прежних чувств к нему… Что-то потеряла, потеряла такое, без чего не стало смысла жить.
Левушка сказал ей об этом. Ей и отцу. Отец возвращался с официального бала в Благородном собрании. Она заметила мешки под его глазами, седину в поредевших усах, и в душе ничего не шевельнулось. От него еще пахло женскими духами, сигарами, вином — теми едва ощутимыми запахами, которые пропитывают одежду и волосы на балах. Он ни о чем не рассказывал, принялся изобретать пасьянс; такой привычки раньше у него не было. И вдруг стремительно вошел Левушка, прямой, стройный, в горячем юном румянце. Остановился в замешательстве, повернулся, намереваясь уйти, внезапно ломким голосом сказал:
— Прикажите повесить портрет мамы в мою комнату.
— Отчего же так? — отец разбрасывал карты крест-накрест.
— Вы… потеряли право смотреть на него!
Отец уронил карты, поднялся:
— Ты нездоров, Левушка?
— Я-то здоров. Это вы смертельно больны. Честь, совесть, душа — все загнило в вас… И мне стыдно! — Он выбежал.
— Что с ним такое? — сдерживая гнев, повернулся к Наденьке полковник.
«Он любил Бочарова», — хотела сказать она, но вскочила, бросилась в свою комнату, заперлась, упала на кровать. Молила бога, чтобы слезы были! Жгло веки, давило грудь, но даже плакать она потеряла право. За что все это, за что?..
Наезжал Николай Васильевич, энергически возбужденный, — она не выходила к нему, отговаривалась нездоровьем, слышать не могла его голоса.
Однажды она лежала так, ни о чем не думая, словно в полусне. Шторы не пропускали солнца, которое заливало сад слепящим маревом. В печи, выступающей изразцовою спиною в Наденькину комнату, потрескивало и гудело. Она прислушивалась к этим изменчивым звукам и тут же о них забывала.
Вошел отец в шинели с бобровым воротником, в замшевых перчатках; пахнуло морозной свежестью.
— Представь себе, Ольга Колпакова подожгла свой дом, едва успели спасти.
— Где она, где? — Наденька ясно увидела, как мечется Ольга по комнатам с распущенными волосами, с искаженным лицом, ломает спички.
— Бежала со своим слугой Никифором. Егор Александрович поседел… Впрочем, он мог бы от нее этого ожидать.
— Перестань! — Наденька ударила кулаком по спинке кровати. — Прошу тебя, перестань! Она счастливее меня!
Полковник Нестеровский обронил перчатку, отшатнулся, из-за спины его выступил Николай Васильевич, уголки рта его были опущены, дергалась щека.
— Боже мой, — сказал он, — какой страшный год, какой страшный год!
В Мотовилиху они возвратились вместе. Не договариваясь, избегали всяких объяснений. Два-три дня Николай Васильевич еще продержался: приходил с завода рано, был неумело внимателен. Но более всего занимали его испытания пушек из новой стали; он не знал, заинтересует ли это Наденьку, и умолкал на полуслове.
Наденька старалась получше одеться перед его приходом, однако никогда не украшала платья сапфировой брошью. Лишь когда поручик Мирецкий снова собрался в путь, не без колебаний достала ее из коробочки. Синий камень мягко мерцал в оправе, будто утреннее полусонное небо. И глаза Наденьки словно впитали в себя его цвет.